Давид Ашкенази начал вступление… Я смотрела в зал. Впервые мелькали два белых платка. Мама плакала вместе с папой.
– Ах ты, моя дочурочка! Якой же я радый, какой же я довольный твоим вечером… Усех положила на лупаты! Правда, одним недовольный. Надо было на сцену и родителей вывесть – нас з Лелею, – хай усе видять, хто тибя родив!
…Часто очаровывалась, преклонялась, восхищалась. А потом проходило время – и я удивлялась: неужели этот человек мог меня восхищать?
В институте кинематографии я восхищалась одним человеком. Когда я впервые увидела его в студенческой столовой, у меня чуть поднос не выпал из рук: «Высокий, чернявый сокол». Таких красивых и совершенных людей я видела только в детстве на экране: он пел, играл на гитаре, был умен, неожидан, остроумен и очень популярен среди студенток в институте. Я стеснялась своей провинциальности, была «зажата»; я даже не слышала о существовании того, о чем он смело рассуждал. Он цвел таким буйным и роскошным цветом, что никто вокруг не оставался равнодушным. Всех в себя влюблял. И меня тоже.
Прошло время. Он располнел, поседели виски, поредели зубы. Никто бы не поверил, что не так давно он был неотразим. Очень изменился. А как заговорит – и остроты, и рассказы, и небылицы, и претензии – те же, как будто слышишь все это в том же 1958 году.
А время ушло вперед.
Были в институте и другие. Приезжали из деревни или из небольших провинциальных городков, ходили тихо, стараясь не бросаться в глаза, даже вызывали удивление – почему их вообще приняли в институт кинематографии? За что?
Проходили годы. И они становились лидерами в кино.
Мой папа ничем в искусстве себя не проявлял, а о лидерстве и речи нет. Но тот, кто его узнавал, сразу понимал, что имеет дело с человеком незаурядным, из самой гущи народа.
Есть люди, которые, видя, что собеседник умнее, тут же круто меняют свои убеждения, подстраиваются к другой точке зрения. Они обвивают умного собеседника, как плющом.
Папа никогда не юлил, не был подобострастным, во всем имел личное мнение и все, что думал, говорил открыто. И умные люди восхищались его своеобразной речью, им не мешало отсутствие у папы эрудиции. Он все компенсировал своей неповторимой самобытностью.
В Москве папа очень скоро сориентировался и больше не задавал мне наивных вопросов «про кинематографию». И верил в меня теперь даже больше, чем раньше.