Впрочем, и во всех других отношениях это был решающий момент в истории критического метода. У гуманизма предшествующего столетия были свои попытки, свои озарения. Дальше он не пошел. Что может быть характерней, чем пассаж из «Опытов», где Монтень оправдывает Тацита в том, что тот повествует о чудесах5. Дело теологов и философов, говорит он, спорить о «всеобщих верованиях», историкам же надлежит лишь «излагать» их в точном соответствии с источниками. «Пусть они передают нам историю в том виде, в каком ее получают, а не так, как они ее оценивают». Иначе говоря, философская критика, опирающаяся на концепцию естественного или божественного толкования, вполне законна. Из остального текста ясно, что Монтень отнюдь не расположен верить в чудеса Веспасиана, как и во многие другие. Но, делая чисто исторический разбор свидетельства как такового, он, видимо, еще не вполне понимает, как этим методом пользоваться. Принципы научного исследования были выработаны лишь в течение XVII века, чье истинное величие связывают не всегда с тем периодом, с каким следует, а именно, со второй его половиной.
Сами люди того времени сознавали его значение, Между 1680 и 1690 гг. изобличение «пирронизма в истории»6 как преходящей моды было общим местом. «Говорят, — пишет Мишель Левассер, комментируя это выражение, — что сущность ума состоит в том, чтобы не верить всему подряд и уметь многократно сомневаться». Само слово «критика», прежде означавшее лишь суждение вкуса, приобретает новый смысл проверки правдивости. Вначале его употребляют в этом смысле лишь с оговорками. Ибо «оно не вполне в хорошем вкусе», т. е. в нем есть какой-то технический привкус. Однако новый смысл постепенно приобретает силу. Боссюэ сознательно от него отстраняется. Когда он говорит о «наших писателях-критиках», чувствуется, что он пожимает плечами7. Но Ришар Симон вставляет слово «критика» в названия почти всех своих работ8. Самые проницательные, впрочем, оценивают его безошибочно. Да, это слово возвещает открытие метода чуть ли не универсальной пригодности. Критика — это «некий факел, который нам светит и ведет нас по темным дорогам древности, помогая отличить истинное от ложного». Так говорит Элли дю Пэн9. А Бейль формулирует еще более четко: «Г-н Симон применил в своем новом „Ответе“ ряд правил критики, которые могут служить не только для понимания Писания, но и для плодотворного чтения многих других сочинений».
Сопоставим несколько дат рождения: Папеброх (который, хоть и ошибся в отношении хартий, заслуживает места в первом ряду среди основоположников критики в отношении историографии) родился в 1628 г.; Мабильон — в 1632 г.; Ришар Симон (чьи работы положили начало библейской экзегезе10) — в 1638. Прибавьте, помимо этой когорты эрудитов в собственном смысле слова, Спинозу (Спинозу «Богословско-политического трактата», этого подлинного шедевра филологической и исторической критики)11, который родился также в 1632 г. Это было буквально одно поколение, контуры которого вырисовываются перед нами с удивительной четкостью. Но надо их еще больше уточнить: это поколение, появившееся на свет к моменту выхода «Рассуждения о методе»12.
Мы не скажем: поколение картезианцев13. Мабильон, если уж говорить именно о нем, был благочестивым монахом, ортодоксально простодушным, оставившим нам в качестве последнего сочинения трактат о «Христианской смерти». Вряд ли он был хорошо знаком с новой философией, в те времена столь подозрительной для многих набожных людей. Более того, если до него случайно и дошли кое-какие ее отзвуки, вряд ли он нашел в ней так уж много мыслей, достойных одобрения. С другой стороны, — вопреки тому, что пытаются внушить нам несколько страниц Клода Бернара, не в меру, быть может, знаменитых, очевидные истины математического характера, к которым, по Декарту, методическое сомнение должно проложить дорогу, имеют мало общих черт со все более приближающимися к истине гипотезами, уточнением которых, подобно лабораторным наукам, довольствуется историческая критика. Но для того чтобы какая-либо философия наложила отпечаток на целый период, ее воздействие вовсе не должно соответствовать ее букве, и большинство умов может подвергаться ее влиянию как бы посредством часто полубессознательного осмоса. Подобно картезианской «науке», критика исторического свидетельства ставит на место веры «чистую доску»14. Как и картезианская наука, она неумолимо сокрушает древние устои лишь для того, чтобы таким путем прийти к новым утверждениям (или к великим гипотезам), но уже надлежащим образом проверенным. Иными словами, вдохновляющая ее идея — почти полный переворот в старых концепциях сомнения. То ли их язвительность казалась чем-то болезненным, то ли в них, напротив, находили какую-то благородную усладу, но эту критику прежде рассматривали как позицию чисто негативную, как простое отсутствие чего-либо. Отныне же полагают, что при разумном обращении она может стать орудием познания. Появление данной идеи можно датировать в истории мысли очень точно.