Подобно Расселу и многим другим представителям высшей интеллигенции Кембриджа, Харди открыто осуждал войну. Более того, в силу давно укоренившегося недоверия к британским политикам он считал английскую сторону неправой. Найти удовлетворительные обоснования для своих возражений Харди не удавалось: мешала его интеллектуальная строгость. Он даже записался добровольцем по схеме Дерби[31], но не прошел медицинскую аттестацию. В колледже, большинство членов которого были откровенно воинственно настроены, Харди чувствовал себя все более одиноким.

Страсти накалились настолько, что Рассела отстранили от чтения лекций (о чем Харди подробно напишет лишь четверть века спустя, чтобы хоть немного облегчить душу во время следующей войны). Близкие друзья Харди ушли воевать. Литлвуд занимался баллистикой в должности второго лейтенанта Королевской артиллерии. Благодаря своему жизнерадостному безразличию он ухитрился оставаться вторым лейтенантом на протяжении всех четырех лет войны. Их сотрудничество с Харди прервалось, хотя не прекратилось. Лишь работа с Рамануджаном скрашивала обстановку всеобщей озлобленности в колледже.

Замечу, однако, что, на мой взгляд, Харди был отчасти несправедлив к коллегам. Некоторые действительно обезумели, как это нередко случается с людьми во время войны. Другие же просто молча страдали, соблюдая при этом социальные приличия. Уже тот факт, что его протеже Рамануджана избрали членом колледжа в тот период, когда сам Харди едва здоровался с одними и вообще не разговаривал с другими членами жюри, свидетельствует о триумфе справедливости в академических кругах.

И все же Харди пребывал в сильно подавленном состоянии. Как только представилась возможность, он покинул Кембридж. В 1919-м ему предложили кафедру в Оксфорде – и он вступил в самый счастливый период своей жизни. За плечами было уже немало великих работ с Рамануджаном и Литлвудом, но теперь сотрудничество с Литлвудом достигло небывалого подъема. Говоря словами Ньютона, Харди находился «на пике собственной эры открытий», при этом в возрасте сорока с небольшим лет – довольно поздно для математика.

Такой запоздалый подъем творческих сил вызвал у Харди ощущение непреходящей молодости, что для него было гораздо важнее, чем для многих. Он продолжал вести образ жизни молодого человека, что как нельзя лучше подходило его натуре. Харди все больше играл в теннис, неизменно совершенствуясь в этом дорогом спорте (на который уходила немалая часть профессорского дохода); ему нравилась Америка, и он часто наведывался в американские университеты. Харди – один из очень немногих англичан, примерно с равной симпатией относившихся к Соединенным Штатам и Советскому Союзу, и уж точно единственный англичанин в истории, написавший совершенно серьезное послание в американскую Комиссию по бейсболу с предложением изменить одно из правил игры. Для него, как и для большинства либералов того поколения, двадцатые годы стали ложным расцветом: он полагал, что ужасы войны навсегда отошли в прошлое.

В Нью-колледже, как никогда в Кембридже, Харди чувствовал себя по-настоящему дома. На него благодатно действовала теплая атмосфера дружеских оксфордских бесед. Именно тогда, в небольшом и уютном Нью-колледже, он отточил свою особенную манеру разговора. Там его всегда окружала компания, охотно внимающая ему после трапез. Тамошним коллегам не мешала эксцентричность Харди. В нем видели не только выдающегося ученого и приятного человека, но и неиссякаемый источник развлечений. Если Харди предлагал словесные или спортивные игры (подчас по довольно неожиданным правилам), то все с готовностью соглашались участвовать. Сам Харди и его поступки производили фурор. Им восхищались и прежде, однако подобного ажиотажа вокруг своей персоны он не помнил.

Казалось, никого не беспокоило (хотя и служило поводом для шуток), что в комнате Харди находилась большая фотография Ленина. Радикализм ученого, пусть и несколько хаотичный, был подлинным. Как я уже писал, он родился в семье служащих и большую часть жизни провел среди haute bourgeoisie[32]. Тем не менее вел он себя как аристократ, вернее всем своим видом походил на романтический образ аристократа. Кое-что он, возможно, перенял у своего друга Бертрана Рассела, но в основном такая манера поведения была частью его врожденной индивидуальности. За природной застенчивостью скрывалось глубокое безразличие ко мнению окружающих.

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивная классика

Похожие книги