Накануне Сухинов не сомкнул глаз, никак не мог справиться с волнением. Успокаивал себя мыслью, что Леся не придет на площадь, что в этих лохмотьях его никто не узнает. Может быть, хоть на этот раз судьба сжалится над ним и убережет от новых страданий.
Но судьба не сжалилась.
Соловьев и Мозалевский, понимая все, молчали, однако в душе очень сочувствовали товарищу. Когда вернулись с площади, Соловьев в коридоре тюрьмы тронул Сухинова за покоть и сказал:
— Пусть тебе, друг мой, утешением и радостью будет твоя святая любовь. Гордись, что на земле есть душа, которая так преданно и верно тебя любит.
Заскрежетало железо, закрылись двери камеры. Сухинов точно обезумел; он ходил и ходил по этому каменному мешку — два шага вперед, два назад. Он готов был биться головой с стену, кричать, чтобы весь мир услыхал его и содрогнулся от подобной несправедливости, лицемерия и коварства. Но толстые стены одиночки были глухи, они не пропускали на волю голоса людей.
Со страхом заглядывал в глазок надзиратель, смотрел на узника, который, бренча кандалами, бился, как связанная пташка бьется в тесной клетке. «Покричит и успокоится. Не он первый, не он последний», — думал надзиратель.
А в доме заседателя Рубашевского царил переполох. Леся лежала, как с креста снятая. Мать плакала, тревожась за здоровье дочери. Рубашевский нервничал. Осрамила на все местечко! И по ком убивается? По государственному преступнику, лишенному дворянства, чинов и приговоренному к каторжным работам в Сибири навечно.
— А все ты, матушка, — нападал он на жену, которая бесцельно бродила по комнатам, боясь, что дочь от горя сойдет с ума или умрет, — ты виновата! Не нужно было брать ее на площадь. Все балы да гулянья! Дали волю девице. Подумать только — за дочерью заседателя, искреннего патриота, верноподданного, волочился государственный преступник!
— При чем тут мы! — защищала дочь Рубашевская. — Леся полюбила, как и многие девицы ее возраста. Какой же тут стыд? Разве за любовь бог карает или люди осуждают? Коли бы не эта беда с поручиком, зятем нашим стал бы...
— Не смей, богохульница, говорить такое! — зашипел на жену Рубашевский. — Типун тебе наязык! Породниться с государственным преступником, восставшим против самого императора! Его церковь прокляла, закон приговорил к каторге. Кому теперь нужна наша дочь? Себя ославила и наши головы позором покрыла.
— Чему быть, того не миновать, — с грустью говорила Рубашевская, прикладывая платок к опухшим от слез главам. — Лишь бы Леся выздоровела, на ноги встала. Одна она у нас радость.
При этих словах Рубашевский сразу представил себе дочь в гробу. От боли он даже закрыл глаза. Нет, он не переживет ее смерти, руки на себя наложит. И перестал кричать на жену, проникшись ее тревогой.
В доме заседателя потянулись тоскливые, печальные дни. Медленно возвращались к Лесе силы. Рубашевская радовалась, что все обошлось, что бог услыхал ее молит вы и исцелил дочь.
Сухинова не вспоминали, молили бога, чтобы черниговцев поскорее отправили в Сибирь. Но начальство почему-то не торопилось, это доставляло Рубашевским лишние волнения.
Наконец по местечку распространились слухи, что готовят к этапу большую партию уголовных преступников, а вместе с ними погонят и черниговцев.
Эту тайну, которую старательно скрывали от Леси родители, открыла ей горничная.
В тот день в утра стояла скверная погода, накрапывал дождь. Скоро дождь перестал, но тучи так и висели над Васильковом. Потом поднялся ветер, на минуту в тучах показался просвет, и снова все вокруг затянуло.
Тоскливо вызванивали на колокольне маленькие колокола. Печально шумели деревья, стряхивая на землю пожухлую листву, и от этого путь из Василькова на северо-восток казался еще более тяжким и скорбным.
Хотя тюремное начальство и не объявило о предстоящем этапе, многие горожане каким-то образом узнали об этом и вышли на околицу: там можно было лучше разглядеть каторжан и сунуть им в руку что-нибудь съестное. Люди-то голодные, а дорога не близкая...
Леся украдкой выскользнула из дома, огородами и переулками добрела до околицы, где уже собралось немало провожающих. Ни на кого не обращая внимания, она пошла дальше в поле. Ей не хотелось оставаться среди людей. Начнут расспрашивать, что да как, почему пришла сюда дочь заседателя, кого ищет. Да и вообще у нее была потребность побыть одной.
Вилась впереди бесконечная дорога, исчезая на горизонте. Холодный ветер пронизывал до костей. Леся дрожала. Но, может быть, ее била дрожь при мысли, что осужденных погонят не по этому тракту и она не сможет проводить своего поручика.
Леся уходила все дальше в степь, а когда оглянулась, вдруг увидела всадников и серую толпу. Замерло сердце, на глазах выступили слезы: это гнали арестантов.
Она остановилась у края дороги, возле куста терновника, и точно приросла к земле. А толпа каторжан медленно приближалась. Уже было слышно, как звенят кандалы, покрикивают конвоиры. Вот заржала лошадь...