— Люди планете не нужны, они нужны только для труда и войны. А когда все будет управляться по радио, останутся только двести человек где-то в дальнем юго-западном углу Африки, и там будет дитя диктатор. „Всем ходить сегодня на голове!" И все пойдут на голове. Все двести человек.

И опять переходил на бормотание с самим собой:

— Я император, я император.

Это насчет напечатанной сегодня в газете хроники встречи императора Эфиопии Хайле Селассие.

И вдруг взрывчато по поводу неожиданного переименования города Чкалова снова в Оренбург:

— Но почему? Мы же нация. Скажите нации, в чем дело.

И вслед за этим о своей безотчетной любви к одной даме:

„Я из— за тебя пить стал", -сказал я ей.

„А тебе бы только выпить", — отвечала она.

И Юрий Карлович удивленно хохотнул.

Помню, еще Олеша рассказывает весь вечер о матросе Ильченко из давних времен одесской гражданской войны:

— Матрос Ильченко мой друг, кольт в восемь зарядов. Он меня спрашивал:

„Юра, кого шлепнуть?"

„Не надо, Ильченко".

„Ты не виляй, скажи, кого шлепнуть? Хочешь, профессора Щербакова шлепну?"

„Не надо, зачем?"

„Ну скажи, кого шлепнуть?"

И сразу же без перехода:

— В литературу идут теперь конокрады, они въезжают в литературу на краденых конях.

„Ты сохранил черновик?" — спрашивает один литератор другого. „Зачем?" — „А если кто-нибудь скажет, что это не твое?"

О Фадееве:

— „Юра, здравствуй! — костяные уши Каренина, хохот. Секунда, и он уже тебя не видит и через твое плечо кричит: — Валя, здравствуй!"

О Зощенко:

— Теперь все говорят языком Зощенко. Министр культуры говорит языком Зощенко.

— Федин? — спрашивает он как бы самого себя. — Это заложник высокой эстетики.

О Караваевой:

— Когда Гофман пишет „вошел черт" — это реализм, когда Караваева пишет: „Лидочка вступила в колхоз", — это фантастика.

Вот я вижу, как входит в кафе преуспевающий литературный делец, только что сдавший на вешалку шубу и бобровую шапку, в модном жупане электрик, с ватной грудью, с поднятыми ватой квадратными плечами — подушками, и роскошным голосом спрашивает засыпающего над коньячной рюмочкой, засыпанного перхотью и пеплом Олешу:

— Ну что нового в микромире? Мало пишешь, — говорит он, — я ведь в одну ночь могу прочитать то, что ты написал за всю жизнь.

— А я в одну ночь могу написать то, что ты написал за всю, всю жизнь, — вскинувшись, отвечает Олеша.

Большеголовый, с окаменевшим сильным лицом, выстрадавшим нереализованную мощь, скорбь и усталость, сидел он у большого окна, из которого видна была зубчатая стена Кремля у Александровского сада.

— Оранжад! — произносил он, как бы пробуя это слово на слух, на вкус. — О ранжад! — и пепельная грива бессильно падала на лоб.

Однажды к столику Олеши, за которым собралась компания, подошел человек.

— Я вижу, у вас интересная компания. Я ведь тоже могу кое-что рассказать. Я участвовал в расстреле Николая II.

Олеша вскочил:

— Хам, да как вы смели, помазанника божьего!

Как— то долго его не было.

Оказалось, Юрий Карлович запустил табуреткой в телевизор. Он никому не сказал, что его рассердила пошлая, банальная пьеса одного ведущего малоформиста. Но окружающие перепугались за последствия и решили, что благоразумнее будет потушить дело, упрятав концы в клинике, и Юрий Карлович покорно дался в руки приехавшим санитарам Соловьевки.

— Ну одень шапочку, — сказал санитар, у них все называется „шапочка" — и кепка, и шляпа, и берет. — Одень шапочку, поедем, милый, там пообедаем, выпьем 100 граммов.

Потом он мне рассказывал о Соловьевке удивительно точно и тонко, как привезли его и он быстро и привычно вошел, словно в свой дом, где все уже было знакомо и стояло на своих обычных местах, и люди были очень хорошие, очень честные и порядочные, доброжелательные, и как они прелестно его встретили, и как хорошо он с ними разговаривал. Это был рассказ о кусочке рая, благоразумном уголке в этом нелепом и тревожном, подлом мире.

— Вы ко мне? — спросил меня человек. Смарагдовые глаза, тонкие уши, трогательное безумие, хороший артельный парень. — Юрий Карлович, свезу тебя в Мюнхен, покажу тебе Мюнхен, коктейль-холл, рок-н-ролл — все будет!

Наступает тишина. И так хорошо. Хорошо там, лучше, чем на воле.

Потом я слушал его беседу с другим клиентом Соловьевки. Они вспоминали, и один другого спрашивал:

— А по психодрому вы гуляли?

Какой— то вечер, один из тысячи унылых, постных, пустых московских вечеров нашего времени. Мы возвращались из „Националя", как обычно, в первом часу ночи, кафе к этому времени уже закрывали в двенадцать, а не в три, как раньше, при Сталине.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги