Иногда кажется, словно что-то пробивается, какие-то отблески понимания, но эти блики делают их для меня совершенно чужими.

У нее тоже была ссылка, семь лет, в которые отец вплел свои ужасы и муки. Помимо того, у нее был брат, который переписывал Сахарова, всю семью подвергая опасности своим помешательством. Тоже совершал «подвиги», боролся с советской властью на свой манер. Варил эликсир бессмертия из урины, пил АУ-8 в восьмидесятые и превращал философию лимитизма Каллистрата Жакова в подпольную религию. Он видел смерть как окончательное уменьшение, очищающее от всех грехов. Он верил в предельное ничто, окончательно освобождающее от рабских уз реальности. Смерть он видел как избавление от постоянной жажды. Жажды иметь. Любить. Подчинять. Мучить. Страдать. Жить. Быть. Смерть как утоление мучительной жажды. Долго ты ждал ее, папа. Прожил чужую жизнь в изгнании. Мы были ему чужими. И я. Оттого ненавидел его. Потому что он не с нами жил. А в своем Париже. Был и останется частью его коллективной души. Он с нами отбывал свое добровольное изгнание. Мученик. Он что-то шил в мануфактуре. Она сказала, был признан неспособным к тяжелым работам. Из барака в барак. Гроб – последний барак. Коробка. С этим телом. Остается нам. Рабам, которых нажил в своем изгнании. Сам он теперь там. В недосягаемом Париже. В том поднебесном Париже, который вынашивал в себе почти 70 лет. Он плывет туманом над Сеной… крадется утренними лучами по его улицам… журчит фонтаном в Люксембургском саду… Весна… в Париже теперь тоже весна… там тоже люди… но это не тот Париж, отец… совсем не тот, что был в 46-м… C’est le Paris aprés l’attaque contre Charlie Hebdo…[38] не знаю, говорит ли тебе это о чем-то… не знаю, обретает ли призрак рассудок после смерти… лучше нет, не надо… честное слово… лучше сразу забвение… дезинтеграция… бессознательность, чем… потому что чума охватывает мир, выдавливая из нас – живых и мертвых – последние капли рассудка… такие дни, папа… смятение… разброд… все как всегда… стоит ли пробуждаться, если тут же навалится хаос…

– Ничего, кроме искусства, противопоставить этому нельзя, – говорит А., встает и подходит к окну. – Светает, наконец-то.

– Уже?

Павел пытается повернуть голову, но шея затекла, не получается. Он видит краем глаза силуэт человека. Это А. Он видит синеву за окном. Это рассвет.

– Спасительный рассвет, – говорит А. – Всю жизнь ползаешь, как гоголевский бурсак с мелом на коленях, выводишь слова, как молитву, оберег, панцирь…

– …а потом приходят упыри и выпивают твою кровь.

– Человек – существо хрупкое и ненадежное.

– Да.

Павел встает. Подходит к окну. А. сидит в кресле. Перед ним аккуратный журнальный столик, на нем лежит толстая телефонная книга. А. листает желтые страницы и говорит:

– Сколько людей, какие списки… Людей не меньше, чем звезд на небе. А положиться не на кого. Лучше ни с кем не связываться. Никаких общих дел. Сами не заметят, как из любви подведут под монастырь. Особенно добрые. Вот кого надо бояться. Доброта ослепляет. Добрые люди все равно как дети или юродивые. Ради того, чтобы сохранять верность доброте: только бы никто про них не сказал, что они злые или подлые. У них все вывернуто. Я это проверил. – Захлопывает книгу. Откидывается в кресле. В его руке появляется дымящаяся сигарета. – Непременно нужно было вляпаться в человеческий фактор.

– Ты был доверчив.

Перейти на страницу:

Все книги серии Большая проза

Похожие книги