Но уж конечно самые заметные люди при КВЧ – художники. Они тут хозяева. Если есть отдельная комната – это для них. Если кого освободят от общих напостоянку – то только их. Изо всех служителей муз одни они создают настоящие ценности – те, что можно руками пощупать, в квартире повесить, за деньги продать. Картину пишут они, конечно, не из головы – да это с них и не спрашивают, разве может выйти хорошая картина из головы Пятьдесят Восьмой? А просто пишут большие копии с открыток – кто по клеточкам, а кто и без клеточек справляется. И лучшего эстетического товара в таёжной и тундреной глуши не найдёшь, только пиши, а уж куда повесить – знаем. Даже если не понравится сразу. Придёт помкомвзвод Вохры Выпирайло, посмотрит на копию Деуля «Нерон-победитель»:
– Эт чего? Жених едет? А что он смурной какой?.. – и возьмёт всё равно. Малюют художники и ковры с красавицами, плавающими в гондолах, с лебедями, закатами и замками – всё это очень хорошо потребляется товарищами офицерами. Не будь дураки, художники тайком пишут такие коврики и для себя, и надзиратели исполу продают их на внешнем рынке. Спрос большой. Вообще, художникам жить в лагере можно.
Скульпторам – хуже. Скульптура для кадров МВД – не такая красивая, не привычная, чтобы поставить, да и место занимает мебели, а толкнёшь – разобьётся. Редко работают в лагере скульпторы, и уж обычно по совместительству с живописью, как Недов. И то зайдёт майор Бакаев, увидит статуэтку матери:
– Ты что это плачущую мать сделал? В нашей стране матери не плачут! – и тянется разбить фигуру.
Володя Клемпнер, молодой композитор, сын состоятельного адвоката, а по лагерным понятиям ещё и
– Кан-да-лами ваша музыка пахнет!
Клемпнер вскочил. От стены, где стоял, подкравшись, теперь двигался на свечу майор, начальник лагеря, старый чекист, – и за ним росла его гигантская чёрная тень. Теперь-то понял майор, зачем этот обманщик выписал рояль. Он подошёл, взял нотную запись и молча, мрачно стал жечь на свече.
– Что вы делаете? – не мог не вскрикнуть молодой композитор.
–
Пепел отпал от листа и мягко опустился на клавиши.
Старый чекист не ошибся: эта соната действительно писалась о лагерях[343].
Если объявится в лагере поэт, – разрешается ему под карикатурами на заключённых делать подписи и сочинять частушки – тоже про нарушителей дисциплины.
Другой темы ни у поэта, ни у композитора быть не может. И для начальства своего они не могут сработать ничего ощутимого, полезного, в руки взять.
А прозаиков и вовсе в лагере не бывает, потому что не должно их быть никогда.
догадался советский поэт. Ушла – да назад не пришла. Ушла – да не выплыла…
Обо всём объёме происшедшего, о числе погибших и об уровне, которого они могли достичь, – нам никогда уже не вынести суждения. Никто не расскажет нам о тетрадках, поспешно сожжённых перед этапом, о готовых отрывках и о больших замыслах, носимых в головах и вместе с головами сброшенных в мёрзлый общий могильник. Ещё стихи читаются губами к уху, ещё запоминаются и передаются они или память о них – но прозу не рассказывают прежде времени, ей выжить трудней, она слишком крупна, негибка, слишком связана с бумагой, чтобы пройти ей превратности Архипелага. Кто может в лагере решиться
Сколько погибло нас, питомцев Клио и Каллиопы, нельзя никакой экстраполяцией рассчитать по нескольким уцелевшим нам – потому что не было вероятности выжить и нам. (Перебирая, например, свою лагерную жизнь, я уверенно вижу, что должен был на Архипелаге умереть – либо уж так приспособиться выжить, что заглохла бы и нужда писать. Меня спасло побочное обстоятельство – математика. Как это использовать при подсчётах?)