Несравнимость столыпинского и сталинского времени для нас остаётся та, что при нас расправа была односторонней: рубили голову всего лишь за вздох груди и даже меньше чем вздох[35].

«Ничего нет ужаснее», – воскликнул Толстой? А между тем это так легко представить – ужаснее. Ужасней, это когда казни не от поры до поры в каком-то всем известном городе, но всюду и каждый день, и не по двадцать, а по двести, в газетах же об этом ничего не пишут ни крупно, ни мелко, а пишут, что «жить стало лучше, жить стало веселей».

Разбили рыло, говорят – так и было.

Нет, не было так! Совсем не так, хотя русское государство уже тогда считалось самым угнетательским в Европе.

Двадцатые и тридцатые годы нашего века углубили человеческое представление о возможных степенях сжатия. Тот земной прах, та твердь земная, которая казалась нашим предкам уже предельно сжатой, теперь объяснены физиками как дырявое решето. Дробинка, лежащая посреди пустой стометровки, – вот модель атома. Открыли чудовищную «ядерную упаковку»: согнать эти дробинки-ядра вместе, со всех пустых стометровок. Напёрсток такой упаковки весит столько, сколько наш земной паровоз. Но и эта упаковка ещё слишком похожа на пух: из-за протонов нельзя спрессовать ядра как следует. А вот если спрессовать одни нейтроны, то почтовая марка из такой «нейтронной упаковки» будет весить 5 миллионов тонн.

Вот так, совсем даже не опираясь на успехи физики, сжимали и нас!

Устами Сталина раз навсегда призвали страну отрешиться от благодушия! А «благодушием» Даль называет «доброту души, любовное свойство её, милосердие, расположение к общему благу». Вот от чего нас призвали отречься большевики, и мы отреклись поспешно, – от расположения к общему благу! Нам довольно стало нашей собственной кормушки.

Русское общественное мнение к началу века составляло воздух свободы. Царизм был разбит не тогда, когда бушевал февральский Петроград, – гораздо раньше. Он уже был безповоротно низвержен тогда, когда в русской литературе установилось, что вывести образ жандарма или городового хотя бы с долей симпатии – есть черносотенное подхалимство. Когда не только пожать им руку, не только быть с ними знакомыми, не только кивнуть им на улице, но даже рукавом коснуться на тротуаре казался уже позор.

А у нас сейчас палачи, ставшие безработными, да и по спецназначению, – руководят… художественной литературой и культурой. Они велят воспевать их – как легендарных героев. И это называется у нас почему-то – патриотизмом.

Общественное мнение. Я не знаю, как определяют его социологи, но мне ясно, что оно может составиться только из взаимно влияющих индивидуальных мнений, выражаемых свободно и совершенно независимо от мнения правительственного, или партийного, или от голоса прессы.

И пока не будет в стране независимого общественного мнения – нет никакой гарантии, что всё многомиллионное безпричинное уничтожение не повторится вновь, что оно не начнётся любой ночью, каждой ночью – вот этой самой ночью, первой за сегодняшним днём.

Передовое Учение, как мы видели, не оберегло нас от этого мора.

* * *

Но я вижу, что мой оппонент кривится, моргает мне, качает: во-первых, враги услышат! во-вторых – зачем так расширительно? Ведь вопрос стоял гораздо уже: не – почему нас сажали? и не – почему терпели это беззаконие остающиеся на воле? Они, как известно, «ни о чём не догадывались, просто верили партии» (расхожее место после XX съезда), что раз целые народы ссылают в 24 часа, – значит, виноваты народы. Вопрос моего оппонента в другом: почему уже в лагере, где мы могли бы и догадаться, почему мы там голодали, гнулись, терпели и не боролись? Им, не ходившим под конвоем, имевшим свободу рук и ног, простительно было и не бороться, – не могли ж они жертвовать семьями, положением, зарплатой, гонорарами. Зато теперь они печатают критические рассуждения и упрекают нас, почему мы, когда нам нечего было терять, держались за пайку и не боролись?

Впрочем, к этому ответу веду и я. Потому мы терпели в лагерях, что не было общественного мнения на воле.

Ибо какие вообще мыслимы способы сопротивления арестанта – режиму, которому его подвергли? Очевидно, вот они:

1. Протест.

2. Голодовка.

3. Побег.

4. Мятеж.

Так вот, как любил выражаться Покойник, «каждому ясно» (а не ясно – можно втолковать), что первые два способа имеют силу (и тюремщики боятся их) только из-за общественного мнения! Без этого смеются они нам в лицо на наши протесты и голодовки.

Это очень эффектно: перед тюремным начальством разорвать на себе рубаху, как Дзержинский, и тем добиться своих требований. Но это только при общественном мнении. А без него – кляп тебе в рот, и ещё за казённую рубаху будешь платить.

Перейти на страницу:

Все книги серии Солженицын А.И. Собрание сочинений в 30 томах

Похожие книги