У неё было ощущение, что все лучшие погибают в этой войне, а остаются жить приспособленцы. Она уже предчувствовала, что к ней близится подвиг, но ещё не знала— какой.
Через несколько дней в Майкоп вошли красные. И ещё через несколько собран был вечер городской интеллигенции. На сцену вышел начальник Особого отдела 5–й армии Лосев и стал в разгромном тоне (недалеко от мата) поносить «гнилую интеллигенцию»: «Что? Между двумя стульями сидите? Ждали, пока я вас приглашу? А почему сами не пришли?» Всё более расходясь, он выхватил из кобуры револьвер и, потрясая им, уже кричал так: «И вся культура ваша гнилая! Мы всю её разрушим и построим новую! И вас, кто будет мешать, — уберём!» И после этого предложил: «Кто выступит?»
Зал молчал гробово. Не было ни одного аплодисмента, и ни одна рука не поднялась. (Зал молчал — испуганно, но испуг ещё не был отрепетирован, и не знали люди, что аплодировать— обязательно.)
Лосев, наверно, и не рассчитывал, что решится кто–то выступить, но встала Анна: «Я!» — «Ты? Ну, полезай, полезай». И она пошла через зал и поднялась на сцену. Крупная, круглолицая и даже румяная 25–летняя женщина, щедрой русской природы (хлеба она получала осьмушку фунта, но у отца был хороший огород). Русые толстые косы её были до колен, но как зауряд–профессор она не могла так ходить и накручивала из них ещё вторую голову. И звонко она ответила:
— Мы выслушали вашу невежественную речь. Вы звали нас сюда, но не было объявлено, что — на погребение великой русской культуры. Мы ждали увидеть культуртрегера, а увидели погребалыцика. Уж лучше бы вы просто крыли нас матом, чем то, что говорили сегодня! Должны мы так понимать, что вы говорите от имени советской власти?
— Да, — ещё гордо подтвердил уже растерявшийся Лосев.
— Так если советская власть будет иметь представителями таких бандитов, как вы, — она распадётся!
Анна кончила, и зал гулко зааплодировал (все вместе ещё тогда не боялись). И вечер на этом кончился. Лосев ничего не нашёлся больше. К Анне подходили, в гуще толпы жали руку и шептали: «Вы погибли, вас сейчас арестуют. Но спасибо–спасибо! Мы вами гордимся, но вы— погибли! Что вы наделали?»
Дома её уже ждали чекисты. «Товарищ учительница! Как ты бедно живёшь— стол, два стула и кровать, обыскивать нечего. Мы ещё таких не арестовывали. И отец— рабочий. И как же при такой бедности ты могла стать на сторону буржуазии?» ЧК ещё не успели наладить, и привели Анну в комнаты при канцелярии Особого отдела, где уже заключён был белогвардейский полковник барон Бильдерлинг (Анна была свидетелем его допросов и конца и потом сказала жене: «Он умер честно, гордитесь!»).
Её повели на допрос в комнату, где Лосев и жил, и работал. При её входе он сидел на разобранной кровати, в галифе и расстёгнутой нижней рубахе и чесал грудь. Анна сейчас же потребовала от конвойного: «Ведите меня назад!» Лосев огрызнулся: «Хорошо, сейчас помоюсь, лайковые перчатки надену, в которых революцию делают!»
Неделю она ждала смертного приговора в экстазе. Скрип–никова теперь вспоминает даже, что это была самая светлая неделя её жизни. Если эти слова точно понять — можно вполне поверить. Это тот экстаз, который в награду нисходит на душу, когда ты отбросил все надежды на невозможное спасение и убеждённо отдался подвигу. (Любовь к жизни разрушает этот экстаз.)
Она ещё не знала, что интеллигенция города принесла петицию о её помиловании. (В конце 20–х это б уже не помогло, в начале 30–х на это бы никто и не решился.) Лосев на допросах стал идти на мировую:
— Сколько городов брал — такой сумасшедшей не встречал. Город на осадном положении, вся власть в моих руках, а ты меня— гробовщиком русской культуры! — Ну ладно, мы оба погорячились… Возьми назад «бандита» и «хулигана».
— Нет. Я и теперь о вас так думаю.
— С утра до вечера ко мне лезут, за тебя просят. Во имя медового месяца советской власти придётся тебя выпустить…
Её выпустили. Не потому, что сочли выступление безвредным, а потому что она—дочь рабочего. Дочери врача этого бы не простили[393].
Так Скрипникова начала свой путь по тюрьмам.
В 1922 году она была посажена в Краснодарскую ЧК и просидела там 8 месяцев — «за знакомство с подозреваемой личностью». В той тюрьме был повальный тиф, скученность. Хлеба давали осьмушку (50 граммов!), да ещё из подмесей. При ней умер от голода ребёнок на руках соседки, — и Анна поклялась при таком социализме никогда не иметь ребёнка, никогда не впасть в соблазн материнства.
Эту клятву она сдержала. Она прожила жизнь без семьи, и рок её — её неуступчивость — имел случай ещё не раз вернуть её в тюрьму.