Встал и Романов, заложил руки в карманы, прищурился… Если в кабинетике над механическими мастерскими ему сделалось все все равно, хотелось лишь спать, выспаться, отоспаться, в Кольсбее, после проводов норвежцев он окунулся в «утоли своя печали», как бы протестуя против того, что мешает жить по-человечески, а в грумантском зале для репетиций он уже не хотел, чтоб Рая оставалась на Груманте и связывала его своим присутствием, то в профбюро, после несправедливости к Шестакову и притчи Викентия о Юрке-поэте, Романов уже знал, что уедет с Груманта. Поедет Рая за ним или вернется в Москву, он не знал, да ему сделалось и все равно, уедет она с Груманта или останется, — знал твердо, что не останется на Груманте до начала полярки. «Нельзя» было. Потому что надеяться не на кого было и не на что, а «и шея у львов крепка потому лишь стала, что сами они все нужное им добывали». Нужно было действовать самому, рассчитывать лишь на свою шею. Довольно было и того иждивенчества, которое было. Шея слабая стала: даже пример Пани-Будьласки не предостерег Романова от того, что может сделаться, если поверить Батурину — довериться ему даже в малом. «Нельзя». Шею нужно было спасать, на которой держится не лишь голова, но вся его жизнь — Романова. Да и остаться на Груманте значило бы еще и то, что Романов стал на колени перед Батуриным. «Нельзя». Каким бы он ни был этот… «агент Батурина», а он прав: «нельзя» становиться на колени, если хочешь жить по-человечески — быть поэтом своей жизни.
— Нет! — большим мягким кулаком Викентий ударил по зеленому сукну: подскочили пепельница, папиросы и зажигалка; и сам он подхватился на ноги. — Нельзя, Александр Васильевич, понимаешь! Это недоверие, понимаешь…
Шестаков страдал косноязычием, знал об этом и мучился; старался при случае говорить с жаром: нестройность речи как бы оправдывалась взволнованностью. Но тогда, в профбюро, у Романова не было оснований подозревать Викентия в том, что он нарочито распаляет себя.
— Так нельзя! — закружился Викентий по комнате; стулья отскакивали от него. — Я, понимаешь, не замминистра и не Борзенко… Профбюро на Груманте — это, понимаешь, вся профорганизация рудника. И Батурин, понимаешь, член профорганизации. Нельзя… Считать себя членом профорганизации и не верить в организацию…
Удивительной реактивностью, оказалось, обладает этот увалень. Глядя на его расплывшуюся, тяжелую тушу, хотелось думать невольно: единственно нормальное состояние для него — полудрема. И вдруг Шестакова приводит в движение темперамент такой взрывной силы, что делается боязно за все, что его окружает.
— Нельзя! — бегал Викентий, махая руками; вздрагивала, крякая, грузная мебель, позвякивала в пустом графине крышка. — Или надо уходить, понимаешь, если не веришь…
Он вновь подбежал к Романову, растолкав стулья, перевалился через стол, сдвинув его с места, протянул руку:
— Вот, понимаешь. На, понимаешь…
Вся решительность, которая руководила Романовым, когда он лишь переступил порог профбюро, переселилась теперь в Шестакова.
— Держи… Можешь рассчитывать на меня, понимаешь, как на друга, Александр Васильевич, — тряс он руку Романова с таким усердием, словно хотел оторвать. — Надо верить, понимаешь…
К удивлению Романова, жирная с виду, мягкая рука Викентия оказалась твердой, сильной.
— Чтоб товарищ оставался так… — заверял он решительно. — Профбюро поддержит это дело, понимаешь. Мы поддержим. Так нельзя! Вот…
Глупо было из-за одного Батурина подозревать всех людей в нечестности. И тогда, в профбюро, Романов поверил Шестакову. Викентий так искренне волновался, требуя и предлагая, что Романов не смог не поверить. Тем более что все равно терять было нечего, а плюс к тому, что потеряно, еще день или неделя, если «благия намерения» Шестакова окажутся пустозвонством, не сделают положение Романова худшим, не переменят и твердого решения уехать с Груманта. Поверил: «Нельзя!»
VI. Уроки воспитания
— Одна-а-ако… опять как индейский петух? — сказал Батурин, лишь Афанасьев переступил порог. — Сколько я уж говорил, чтоб не показывался у меня в этом?.. Да еще с такой мордой.
Афанасьев был в светлом ратиновом пальто под поясок; узкие брюки, ярко-бордовые полуботинки на толстой подошве; в руках пыжиковая шапка; половина головы забинтована. Черная смородинка глаза, свободного от бинта, взблеснула влажно, но не теплым огоньком, излучающимся, а холодным отражением. Парень косолапо остановился в середине кабинета, набычился.
Романов знал наперед, как будет складываться разговор.
«Ба-а-абросьте, Константин Петрович, — скажет Афанасьев, улыбнувшись. — В таких костюмах ходят теперь не только в Министерстве иностранных дел — вся Москва ходит… Зачем вам это?»
«Я не министр иностранных дел, — скажет Батурин, рассматривая его угрюмо через письменный стол. — И не председатель Моссовета, стало быть. Грумант — не Москва… даже не Барзас. И ты не дипломат».