Ну, а уж как узнал, то даже оскорбился на безграмотность провинциальную. В Костроме по доносу тамошнего человека схватили и, в кандалы заковав, привезли в Москву священника-костромича да дьячка из Нерехты. И все за то, что переписывали его, Василия Кирилловича, песнь, в Гамбурге сочиненную. Да еще какое к ним обвинение приложили – оскорбление Высочайшего имени! Словцо «императрикс» их напугало, неучей. Пришлось для Андрея Ивановича бумагу писать объяснительную, что-де так по правилам поэзии положено, ибо иначе в размер не впадало. И не оскорбление, а превознесение имени ее сие есть. А то посчитали за мужской род, за намек и чуть две головы не сгубили.
Но если вдуматься крепко, то и начальники разыскные сами хороши: ведь Семену Салтыкову московскому, что запрос прислал и, пока бумага ходит, на гноевище людей содержащему, сам Василий Кириллович в феврале тридцать первого года песнь подносил. Знал ведь, что не поклеп, а испугался субординацию не соблюсти – разряд дела шибко важный, – вот и заслал в столицу. А тут Андрей Иванович тоже не спешил, да еще и отписку попросил, чтоб дело закрыть. Людей пообещался не неволить, глянул хитро на прощание и отпустил с миром. А ведь из-за такого бескультурья, из-за ерунды такой могло бы… Страшно подумать!
Нет! Обязан он перевести Ролленя, просто-таки обязан. Как ни велика, как ни тяжела работа, но труд прилежный все побеждает. Здесь согласен он с Телеманом, абсолютно согласен.
В деле не будет одинок, тут помогут друзья – сочлены по Собранию. Как бы занят ни был Адодуров, как бы ни болел порой Иван, они сдюжат, а там и другие присоединятся, и новые придут, коих они же научат, и будет их, как песка морского, неисчислимое множество, и вот иная станет Россия, светлая, чистая, музами воспеваемая, врагам страшная. Пока же мало людей в Собрании, но всему свое время, своя история.
34
«Ныне работаю по домам, а наипаче тридневно по вся недели и по утру и по полудни в Академию броднею весьма отягощены: работа состоит в переводах летописцев на латинский язык, а бродня в установленных конференциях, где всяк свой русской перевод читает, а прочие все обще для лучший чистоты разсуждать и исправлять должны, и потому малейшее нас число собранием наречено…»
35
Итак, Василий Кириллович питает надежды – он поэт, ему дар дан чувствовать нужды будущего (так считает он, пытаясь оседлать время). Ильинский сомневается в успехе, ворчит, он болен, он отягощен броднею – бесцельным российским хождением в присутствие, он, вероятно, считает, что дело потонуло в славословии (он покорился, наученный горьким опытом, что все суета сует, он – лишь наблюдатель). Адодуров молчит – Васята слишком занят жизнью: коннозаводством, математикой, переводами, наконец (он с трудом поспевает, ценит миг, а оттого, даже если и раздумывает, на деле не рассуждает, а выполняет насущные приказы времени).
Все трое живут и не замечают, а точнее, не понимают, что очень, очень важное событие произошло, случилось и, на первый взгляд, ничего действительно не переменилось. А именно оно и сплело в окончательный узел все, что подспудно, медленно копилось, да и по сю пору еще копится.
Нет, не время, не время пока нестись минутам и лететь часам, погодите, настанет пора…
Но и обойти Событие, точнее назначение, нельзя – ведь тогда непонятно многое, не объяснить спесь, гонор, обиды, претензии, да и роли не столь тонко очерчены.
Пока все свершалось подспудно. И лишь когда грянет миг, когда единым прыжком силы притяжения стянут воедино судьбы героев, тогда-то и разрубится один из узелочков, сплетенных Фортуной.
Пока же важно: день рождения Анны Иоанновны, ее радостные чувства. Куракин и Волынский – вот фигуры Истории, а что Тредиаковский? Ведь даже не упомянут как переводчик хвалебной немецкой оды, то ли Штелином, то ли Юнкером сочиненной. Но заметьте – незримо и он присутствует и ровно такое занимает положение, какое ему и отведено было. Не перст ли в том судьбы?