Было четко оговорено, что, если мне надо будет продолжить путь до Ливерпуля, за мной остается возможность направиться в карете или в Чидл,[707] или в Лик,[708] или до любой угодной мне железнодорожной станции, лишь бы я только дал гинею кучеру.
Я поступил проще, вручив ее самому владельцу гостиницы и установил свои права соответствующей распиской.
При мне было полное собрание сочинений Байрона.
Впрочем, Байрон один из двух поэтов, чьи стихи я знаю наизусть.
Второй – мой любимый Виктор Гюго.[709]
Вспоминаю, как по возвращении из моего первого путешествия по Англии г-н Бюлоз,[710] главный редактор «Обозрения Старого и Нового света»,[711] говорил мне, восхищаясь нашими соседями по ту сторону Ла-Манша:
– Вы даже представления не имеете о том, в какой роскоши живут эти люди. Вообразите, мой дорогой, у них в почтовые кареты впрягают английских лошадей!
Ей-Богу, я испытал нечто весьма близкое к восхищению г-на Бюлоза, когда увидел аллюр, с которым понеслись две лошади моего хозяина.
Меньше чем за три четверти часа мы покрыли расстояние между Ноттингемом и старинным поместьем Байронов; и все это через великолепный край густолиственных рощ, тучных лугов, где в высокой траве утопают те огромные коротконогие быки, которых можно заметить с дороги только по их рыжим головам и черным рогам.
Никто больше меня не подвержен волнению, вызванному воспоминаниями.
Гений Байрона оказал такое влияние на мое литературное дарование, что я совершал в это время настоящее паломничество.
Заметив издали островерхие крыши Ньюстедского аббатства, я велел кучеру остановиться и с чувством благоговения пешком направился к старинному замку.
Скончавшийся, подобно Рафаэлю, в тридцатисемилетнем возрасте, Байрон оказал на литературу своей эпохи не меньшее влияние, чем Рафаэль – на живопись своего века.
«И в гибели воробья есть особый промысел», – говорит Гамлет:
There's a special providence in the fall of a sparrow.[712]
Мы разделяем мнение Шекспира; только мы говорим так: если без воли Неба не гибнет и воробей, то тем более без воли Неба не рождается человек.
Человек в своей гордыне долго считал, что идеи принадлежат ему и что он претворяет их в жизнь.
Мы же, напротив, в нашем смирении думаем, что человек всего лишь орудие на службе у идей.
Каждый из нас приходит в свой черед, в свой назначенный свыше день и час; каждый занимает свое место – пешка, конь, слон, ладья, ферзь или король – на той просторной шахматной доске, которая называется земным миром; каждый двигается, действует, поступает по власти незримой руки, но вовсе не рока, а Провидения; и вечная шахматная партия доброго начала против злого, дня – против ночи, свободы – против угнетения длится более шести тысяч лет!
Блаженны и избранны те, что борются за доброе начало против злого, за день – против ночи, за свободу – против угнетения!
Их души почивают в лоне Господнем, и их имена живут в памяти народов.
Тот, чью могилу я решил навестить, был одним из таких людей.
Так вот, этот человек был сын капитана Байрона,[713] и мисс Гордон Джайт[714] единственной дочери Джорджа Гордона, эсквайра,[715] Джайта[716] ведущего родословную[717] от принцессы Джейн, дочери Якова II[718] Шотландского.
Так что в жилах поэта-пророка текла кровь Стюартов.
Мисс Гордон была родовитой и богатой, но капитан Байрон – только родовитым, почти таким же родовитым, как она, поскольку его дворянство восходило к крестовым походам, и представители этого прославленного дворянства присутствовали на большинстве полей сражений во Франции и Англии.
Вот что сказал сам поэт о своих предках по отцовской линии в прощальных стихах, с которыми он при отъезде в свое первое путешествие в Грецию обратился к замку своих предков.
Тот самый замок, в который мы сейчас войдем и описание которого позаимствуем у поэта.
В ожидании того, что он скажет о замке, послушаем, что он говорит о тех, кто в замке жил: