Судья тоже встал и протянул мне руку.

— Господин Бемрод, — заявил он, — мне говорили, что вы честный человек, и я вижу, что это действительно так; я вынесу вам, сударь, приговор, но при этом жалея и уважая вас.

— Жалейте и уважайте таким же образом и того, кто заставил вас осудить меня, сударь, — откликнулся я.

— Я буду его жалеть, но не уважать. Ступайте, господин Бемрод, и простите меня, если, выполнив по отношению к вам мой человеческий долг, я буду вынужден выполнить теперь мой долг судьи.

Господин Дженкинс попрощался со мной, и я вышел. Объясните мне эту странность нашей бедной человеческой натуры: на этот раз все было решено; мое грядущее разорение и тюрьма открылись моему внутреннему взору, и я мог представить себе их до самых страшных глубин.

И что же! Я вышел от судьи, собиравшегося вынести мне приговор, с легким сердцем и гордым взглядом.

Я готов был останавливать всех встречавшихся мне на пути, чтобы сказать им: «Я, такой, каким вы меня сейчас видите, скоро пойду в тюрьму, но не как преступник, а как мученик. В своей честности я дошел до безрассудства и заплачу своей свободой за честь быть самым порядочным человеком среди всех, кого я знаю».

Увы, дорогой мой Петрус, не кажется ли Вам, что моя дьявольская гордыня проникает во все, даже в мое несчастье?

В Ашборн я возвратился около семи вечера.

Дженни ждала меня, чтобы сообщить новость, идущую в паре с той, которую я ей сообщил сам: прибыл мой преемник.

То был, как мы и догадывались, племянник ректора, которого тот женил на своей воспитаннице.

Правда, он обладал только званием викария с шестьюдесятью фунтами стерлингов жалованья.

Однако, точно таким же образом, как церковный приход стал для меня викариатом, в тот день, когда это будет выгодным ректору, викариат мог стать приходом для его племянника.

Эту новую беду, впрочем ожидавшуюся, я встретил столь же мужественно, как и остальные наши беды.

Следующий день был воскресным.

Я прочел моим прихожанам последнюю проповедь и распрощался с ними как человек, сожалеющий о своем отъезде и уверенный в том, что об этом сожалеют и другие.

Слезы чувствовались в моем голосе, слезы стояли в глазах моих слушателей.

Но, когда я объявил, что на следующий день пасторский дом будет открыт для того, чтобы каждый мог забрать то, что когда-то он принес для меня; когда я сказал, что отныне и до той поры, когда Господь ниспошлет мне испытание еще более тяжкое, чем ожидающее меня теперь, для нас с женой достаточно будет и маленькой комнатки на чердаке, все разрыдались, и не было ни одного среди этих добрых крестьян, кто не воскликнул бы:

— Господин пастор, приходите жить ко мне!

Тогда моей душой овладело не очень-то христианское чувство: мне захотелось, чтобы мой преемник присутствовал на моей проповеди; то была бы отличная месть и, кроме того, вполне законная.

Однако, как Вам известно, мой друг, месть, сколь бы прекрасной и законной она ни была, отнюдь не является христианской добродетелью.

Когда я вышел из церкви, на площади собралась вся деревня.

Как только меня заметили, со всех сторон раздались крики: «Да здравствует господни Бемрод! Да здравствует наш добрый пастор!»

И тогда все устремились ко мне — одни целовали мои руки, другие целовали мои одежды, повторяя в один голос:

— Только на праведников обрушиваются гонения! Так что утешьтесь, господин Бемрод: вы праведник!

И они проводили меня до самых дверей пасторского дома, который мне предстояло покинуть, и когда они увидели там Дженни, мою прекрасную, мою добрую Дженни, ожидавшую меня с распростертыми объятиями и со слезами на глазах, но с лицом нежным, улыбчивым и смиренным, рыдания и восторженные возгласы усилились, и я, признаюсь, почувствовал, что вот-вот потеряю сознание.

Жалость смягчает сердце, признательность растапливает его.

Мы с Дженни весь день провели в непостижимом душевном спокойствии.

Быть может, слишком кичливо с моей стороны сравнить наше положение с положением первохристиан, которых отдавали на съедение хищникам, накануне сражения с ними в цирке; но, вне всякого сомнения, эти достойнейшие мученики испытывали нечто вроде печальной удовлетворенности, овладевшей теперь и нами.

Как Вы помните, было воскресенье и, как только мы с Дженни появились у дверей, все разговоры на площади прекратились, руки невольно потянулись к шляпам, а головы обнажились.

В восемь вечера состоялась последняя трапеза в нашем бедном домике, в котором мы надеялись провести всю жизнь, счастливую и неведомую миру.

Гонения ворвались в нашу скромную жизнь, как если бы она была наполнена богатством, и их встретили как желанных гостей.

Я назвал этот ужин свободной трапезой.

Затем мы удалились в спальню, где я написал фрески для Дженни; вид этой живописи, напомнившей о нашем счастье, на мгновение вызвал у меня приступ гнева: у меня возникло желание схватить щетку и стереть их, но Дженни остановила меня и, став на колени, произнесла молитву.

— Господь, сделай так, чтобы люди, которые после нас будут жить в этой комнате, были здесь так же счастливы, как счастливы были мы!

<p>XXXIV. ТЮРЬМА</p>
Перейти на страницу:

Все книги серии Дюма А. Собрание сочинений

Похожие книги