Однако к семи часам вечера небосвод слегка прояснился и на закатном горизонте остались только облака, громоздящиеся, словно горы в Тироле, и посреди этих гор, голубые вершины которых оно украсило золотой и пурпурной каймой, солнце клонилось все ниже, но не как победитель, вознамерившийся прилечь и отдохнуть, чтобы на следующий день явиться вновь еще более блистательным, а как побежденный, который падает, чтобы уснуть вечным сном.
На востоке, наоборот, небо время от времени раскалывалось, пропуская ночную беззвучную вспышку; и каждый раз это походило на глаз спящего гиганта — глаз, который, приоткрываясь, бросал на мир мгновенный слепящий взгляд.
Как в том прекрасном стихотворении Томаса Грея, которое прочла мне Дженни, печаль сумерек усугублялась звяканьем колокольчиков коровьего стада, ведомого пастухом в хлев, и еще более грустным звоном колоколов церквей — этих овчарен многочисленного человеческого стада, ведомого молитвой ко Всевышнему.
Вся эта природа, которую во время моих предыдущих путешествий я видел столь оживленной и радостной, теперь показалась мне погрустневшей и чахнущей.
И по какой же причине?
Дорогой мой Петрус, только полюбуйтесь, какое влияние может оказать и на физическое и на душевное состояние человека наличие или отсутствие нескольких блестящих кружочков из желтого металла.
Я надеялся после поездки в Ноттингем принести в дом более четырнадцати фунтов стерлингов, а принесу только семь!
Отсутствие столь ничтожной суммы делало небеса сумрачными, а горизонт — печальным.
Однако я заблуждался.
Нет, совсем не это делало теперешнее небо сумрачным, а зримый горизонт — печальным; причиной тому была тень незримого горизонта и призрак неведомого будущего.
Угрожающий призрак! Горизонт, чреватый бурями!
Когда я наконец подошел к домам на окраине Ашборна, было около десяти вечера.
Луна, уже в течение часа медленно поднимавшаяся на небосклоне, делала ночь прозрачной, и в ее бледном свете белые стены этих домов казались выше обычного.
Передо мной словно вырастало полчище призраков.
Не знаю, существуют ли предчувствия, дорогой мой Петрус, но вот что я знаю твердо, так это то, что я проделал весь этот путь не только во власти грусти, о причине которой я Вам уже сказал, но еще и во власти смутного страха, предмет которого оставался для меня совершенно неведомым.
Мне казалось, что, придя домой с плохой новостью, я узнаю новость еще более огорчительную.
Наконец я увидел пасторский дом.
С той минуты, когда я вступил в деревню, я убаюкивал себя мечтой, что еще издали увижу на пороге Дженни, обеспокоенную и вместе с тем улыбающуюся.
Я говорил себе:
«Если Дженни меня ждет, если я издалека увижу ее, все дурные предзнаменования будут предотвращены, и это станет доказательством того, что страхи мои глупые, а предвидения медника не что иное, как его точка зрения».
Вам, философу, Вам, вольнодумцу, подобные нелепости, наверное, никогда не приходили в голову?
Так вот, дорогой мой Петрус, Вы даже представить не можете, как сильно при определенном состоянии души такие мысли влияют на воображение, какое присуще мне.
До самого поворота с площади я надеялся увидеть Дженни на пороге; я видел ее глазами души, я улыбался ей заранее; я тихонько шептал самые нежные слова, которые рассчитывал сказать ей при встрече…
На пороге никого не было; сердце мое сжалось.
Я подошел к двери, не в силах сдержать дрожь.
Не зная, в котором часу я вернусь, я взял с собой ключ, чтобы не беспокоить Дженни, если приду поздно ночью.
Я пошарил в кармане и нашел там ключ. Мое нервное возбуждение было столь велико, что я сжал ключ с такой же силой, с какой зажал бы в руке нож или кинжал.
С трудом я нашел замочную скважину; рука моя дрожала.
Заскрежетал ключ, и дверь открылась.
Я так рвался поскорее к Дженни, что даже не закрыл за собою дверь. Когда я ощупью продвигался по коридору, мне послышалось, что кто-то громко разговаривает в моем кабинете, некогда служившем для вдовы спальней. Найдя дверь в столовую, я толкнул ее — она легко открылась. И тогда послышавшийся мне шум стал более явственным.
Я прошел через столовую, опрокидывая по пути столы и стулья, но это не прервало разговор в соседней комнате.
Дверь ее оказалась чуть приоткрытой; сквозь эту щель падал луч света и доносился шум.
Я стал всматриваться и вслушиваться.
Дженни стояла, скрестив руки на груди, нахмурив брови, высокомерно сжав губы; во всем ее облике читалось выражение презрения и гнева, выражение, которое мне не только никогда не приводилось видеть на ее прекрасном лице, но на которое я даже не считал ее способной.
Она была прекрасна и величественна, словно статуя, олицетворяющая Негодование.
Перед ней на коленях, немного откинувшись назад, стоял управляющий, г-н Стифф; у него была поза устрашенного человека, однако физиономия его выражала надежду.
В ту минуту, когда я устремил взгляд на эту сцену, Дженни протянула руку по направлению к двери и сопроводила этот царственный жест требованием:
— Поднимитесь, сударь, и уходите!
— Но, все-таки, прекрасная Дженни!.. — пробормотал управляющий.