Франсиско удивленно посмотрел на него и негромко спросил:
– В чем дело?
Голт повернулся к нему и какой-то миг смотрел, не отвечая. Дагни не могла понять, какое чувство смягчило выражение его лица: в улыбке Голта были терпение, мука и нечто иное, большее…
– Какую бы цену ни заплатил каждый из нас за эту борьбу, – сказал Голт, – тебе пришлось тяжелее всех, не так ли?
– Кому? Мне? – Франсиско удивленно улыбнулся. – Никоим образом! Что это с тобой? – и со смешком добавил: – Жалость, Джон?
– Нет, – твердо ответил Голт.
Дагни увидела, что Франсиско недоуменно нахмурился, потому что Голт сказал это, глядя не на него, а на нее.
Чувства, которые испытала Дагни, впервые войдя в дом Франсиско, были совсем не теми, что вызвал его угрюмый вид. Она ощущала не трагическое одиночество, а бодрящую живость. Комнаты были пустыми и отличались грубой простотой, дом казался построенным с присущими Франсиско мастерством, решительностью и нетерпеливостью; он походил на лачугу колониста-первопроходца, сколоченную наспех, чтобы служить лишь трамплином для долгого прыжка в будущее – будущее, где его ждало такое громадное поле деятельности, что нельзя было тратить время на обустройство настоящего. Дом обладал энергией не жилища, а лесов, возведенных вокруг вздымающегося небоскреба.
Сняв пиджак, Франсиско стоял посреди тесной гостиной с видом владельца дворца. Из всех дворцов, где его видела Дагни, этот казался самым подходящим для него фоном. Как простота одежды в сочетании с гордой осанкой придавали ему вид истинного аристократа, так и скромность комнаты придавала ей вид патрицианского жилища; к этой скромности добавляли единственный величественный штрих два древних серебряных кубка в небольшой нише, вырубленной в голых бревнах стены; их узор, потускневший ныне от патины столетий, потребовал долгого кропотливого труда, куда большего, чем постройка самого дома. В непринужденном, естественном поведении Франсиско был оттенок спокойной гордости, его улыбка словно бы говорила Дагни: «Вот какой я на самом деле и каким был все эти годы».
Она посмотрела на кубки.
– Да, – сказал Франсиско в ответ на ее безмолвную догадку, – они принадлежали Себастьяну д’Анкония и его жене. Из своего дворца в Буэнос-Айресе я привез только их. Да еще герб над дверью. Вот и все, что я хотел сберечь. Остальное исчезнет в ближайшие месяцы, – он усмехнулся. – Они растащат все, последние остатки
– А потом? – спросила Дагни. – Куда ты уйдешь?
– Я? Буду работать в
– Как это понять?
– Помнишь древнюю ритуальную фразу англичан: «Король умер, да здравствует король»? Когда останки владений моих предков перестанут мешаться под ногами, мой рудник станет юным телом
– Твой рудник? Какой? Где?
– Здесь, – сказал он, указывая на горные вершины. – Ты этого не знала?
– Нет.
– У меня есть рудник, до которого грабителям не дотянуться. Я провел разведку, обнаружил медь, сделал пробу. Это было восемь лет назад. Я стал первым, кому Мидас продал землю в этой долине. Я купил этот рудник. Начал дело собственными руками, как Себастьян д’Анкония. Сейчас работой руководит управляющий, в прошлом лучший мой металлург в Чили. Рудник дает столько меди, сколько нам нужно. Доходы я вкладываю в банк Маллигана. Это все, что мне потребуется… – «для покорения мира» договаривала за него интонация, и Дагни поразил резкий контраст между тем, как произнес это он, и постыдным, противным тоном полухныканья-полуугрозы, тоном полунищего-полубандита, который люди их столетия придали слову «потребность».