Когда Риттер и его спутники вошли в Театр на Пятой авеню, там было темно и пусто. Какой-то молодой человек провел их в партер. Им пришлось здесь идти ощупью. Постепенно, когда глаза привыкли к темноте, из нее выплыла ночная пещера зрительного зала с рядами кресел и расписным потолком. Темнота пахла пылью и тленом, и от этого Фридриху теснило грудь. Тот, кто находился в этом зале, чувствовал себя как под сводами просторного склепа. Здесь даже имелись углубления, словно предназначенные для гробов; часть из них была закрыта блеклыми полотнищами. При поднятом занавесе сцену слабо освещали тусклые электрические лампочки, и размеры круга, который сумеет разглядеть глаз, зависели от того, насколько ему удастся воспользоваться этим скудным светом.
Никому из сегодняшних посетителей не доводилось ранее бывать в пустом и неосвещенном зрительном зале, поэтому все они чувствовали себя как-то угнетенно и, не сговариваясь, понизили голоса, перейдя на шепот. Не удивительно, что сердце в грудной клетке Фридриха билось все более учащенно. И даже Вилли Снайдерс, которого нелегко было смутить и у которого на языке всегда было какое-нибудь саркастическое замечание, беспрестанно поправлял очки и пыхтел, как говорят, и ртом, и носом, так что, когда Фридрих сталкивался с ним взглядом, он замечал, что с увенчанного черной шевелюрой японского лица его ученика не сходит выражение растерянности, и это производило неожиданно комическое впечатление.
Прошло немало полных напряженного ожидания минут, но ничего не происходило, и художники уже были готовы облегчить души вопросами, но в этот момент тишина была нарушена топотом чьих-то ног, а сцену огласил громкий, несколько сдавленный и отнюдь не мелодичный мужской голос. Фридрих не сразу узнал импресарио Лилиенфельда, который, не снимая пальто и сдвинув высокую шляпу на затылок, отчаянно ругался и размахивал испанской тростью. Его появление перед глазами художников вызвало у них судорожный смех, который они с трудом удерживали в рамках приличия.
Лилиенфельд рычал. Он звал дворника. Наорал страшнейшим образом на подвернувшуюся под руку на пустынной сцене уборщицу. Где, мол, ковер? Где музыка? Где этот бездельник осветитель, которому было приказано ровно в двенадцать часов быть на месте? Молодая дама, сказал он, стоит в заднем коридоре и не может попасть в гардероб. Из партера несколько раз послышался робкий возглас:
— Господин директор, господин директор!
Это пытался обратить на себя внимание молодой человек, проводивший художников в зрительный зал. Наконец Лилиенфельд, подойдя к рампе и приложив к уху ладонь, внял этому голосу. И сразу же ненадолго застоявшийся, а теперь вдвое усилившийся поток ругани был вылит на голову молодого человека. Появился осветитель и получил свою долю брани. Некто в цилиндре втолкнул в зал трех человек с тамтамом, литаврами и флейтой.
— Где цветок? Цветок! — кричал Лилиенфельд под своды «склепа», а в ответ неведомо откуда донеслось смиренное «не знаю».
Лилиенфельд исчез, не переставая во всю мочь вопрошать:
— Где цветок? Где цветок?
До ушей художников доносилось бесконечным эхом, то приближаясь, то удаляясь, сверху, сбоку, со сцены, из последнего ряда кресел:
— Где цветок? Цветок! Цветок!
От этого им стало еще веселее.
Теперь при несколько усиленном освещении на сцену был вынесен большой и странный красный цветок. Лилиенфельд появился уже более спокойный и завязал разговор с музыкантами. Он поинтересовался, выучили ли они заданную мелодию танца, и потребовал строгого соблюдения нужного ритма. Затем он пожелал послушать их игру, поднял трость, как дирижерскую палочку, и приказал:
— Well, begin![90]
И вот уже здесь, в Новом Свете, музыканты воспроизводили мелодию с ее будоражащим ритмом, глухую и в то же время пронзительную варварскую музыку, которая еще в Старом Свете преследовала Фридриха. Он благодарил небо за то, что темнота помогала ему скрывать волнение. Эти самые звуки привели Фридриха сюда; они приманили его, совратили. Какие виды имел на него этот странный Ариэль и по чьему велению действовал он, не только возбуждая свою жертву душевными бурями, но и наслав на нее настоящую страшную бурю, едва не погубившую ее в открытом море? Почему он сделал так, что шипы этой музыки впились Фридриху в плоть, почему набросил ему на шею петлю этих звуков и опутал их канатами руки и ноги и как получилось, что эта упрямая, колдовская мелодия и здесь нисколько не утратила свою силу?
Он не стал размахивать кулаками, не умчался прочь, хотя был близок и к тому, и к другому. У него было такое ощущение, будто его разбухшую голову обернули в толстую парусину и будто он должен, избавившись от вынужденной слепоты, взглянуть в глаза своему причудливому и гротескному противнику, будь то Ариэль или Калибан.