Выйдя в парк, Фридрих прошел через него, чтобы первым долгом отправиться на главный почтамт. Написав и отправив из этого огромного здания, где работало примерно две тысячи пятьсот человек, какую-то телеграмму, он снова окунулся в сутолоку города, где люди, закутавшись в зимнюю одежду, бежали, толкая друг друга, и глохли от шума, издаваемого вереницей трамваев, кэбов и подвод, и, вынув часы, увидел, что стрелки показывали половину первого, то есть как раз то время, когда мисс Ева Бернс садилась за скромный ленч в своем ресторанчике близ Центрального вокзала. Он нанял кэб и велел ехать туда.
Он был бы бесконечно разочарован, если именно в этот день не встретил бы мисс Еву в привычном для нее зале. Она, однако, была там и, как всегда, рада была видеть молодого ученого. Он воскликнул:
— Мисс Ева, вы видите перед собою человека, вырвавшегося из тюрьмы, из исправительного дома, из психиатрической больницы. Сегодня я снова стал, так сказать, индепендентом, то есть независимым человеком!
Усаживаясь за стол, он чувствовал себя на верху блаженства и даже впал в состояние буйной веселости. У него, как он выразился, хватило бы аппетита на троих человек, а юмора — на шестерых и было столько хорошего настроения, что он мог бы смягчить самого Тимона Афинского.[96]
— Меня, — сказал он, — совершенно не волнует, что со мной будет дальше. Но одно, во всяком случае, ясно: никакая цирцея мною больше не завладеет.
Мисс Ева Бернс поздравила его и весело рассмеялась. Затем она спросила его, что произошло. Он ответил:
— Всю трагикомическую историю разбирательства этого дела я перескажу потом. А сейчас должен нанести вам страшнейший удар. Крепитесь, мисс Ева Бернс, стисните зубы! Слушайте внимательно. Вы теряете меня!
— Я — вас? — рассмеялась она громко и чистосердечно, однако с некоторым смущением, и багровые пятна выступили у нее на лице и так же быстро исчезли.
— Да, вы — меня! — ответил Фридрих. — Я только что послал телеграмму Петеру Шмидту в Мериден. Сегодня вечером и уж никак не позже, чем завтра утром, я покину вас, покину Нью-Йорк, уеду в глушь и стану фермером!
— О, должна сознаться, мне жаль, что вы уезжаете, — сказала мисс Ева серьезным тоном, без всякого оттенка сентиментальности.
— Но почему же? — задорно воскликнул Фридрих. — Вы приедете туда! Ко мне в гости! Пока что я был в ваших глазах лишь тряпкой. А приехав туда, вы, возможно, в конце концов откроете во мне что-то вроде человека дельного. Возьмем пример из химии! — продолжал он. — В растворе соли, если господь как следует перемешает его своей поварешкой, начинается процесс кристаллизации. Во мне тоже назревает кристаллизация. Кто знает, может быть, когда утихнут все эти атмосферные явления, результатом пережитых бурь в стакане воды окажется какая-то новая прочная структура. Не исключено, что человек германского происхождения формируется не ранее чем к тридцати годам. Тогда, возможно, достижению истинного возмужания предшествует тот кризис, из которого я, судя по всему, наконец-то вырвался и пережить который я так или иначе должен был.
Фридрих рассказал вкратце о разбирательстве дела Ингигерд и о комическом столкновении двух миров в речах Барри и Лилиенфельда, где, по его мнению, было tant de bruit pour une omelette.[97] Он сообщил о решении мэра и добавил, что минута, когда оно было объявлено, не только вернула Ингигерд к желанной карьере, но и ему самому открыла путь к новой жизни. Он, мол, всем своим существом ощутил, что вердикт мэра означал для него приговор судьбы.
Фридрих описал Барри, не скрывая, что, несмотря на противоречивость взглядов последнего, ему импонирует этот потомок людей Кромвеля, судивших и казнивших Карла I Английского. Пусть Барри и в самом деле лицемер, но разве Лилиенфельд не разглагольствовал о моральной чистоте Ингигерд, заставляя Фридриха испуганно озираться и ловить ухмылку, злорадной тенью скользившую по рядам журналистов? Разве ложь не цвела повсюду махровым цветом? И разве лицемерие не было во всех лагерях чем-то само собой разумеющимся?
Фридриху было очень хорошо в обществе мисс Евы Бернс. В ее присутствии им овладевало ощущение порядка и чистоты в том смысле, в каком эти понятия могут быть применены по отношению к душе. Он мог ей говорить и поверять все что угодно, а то, что он получал в ответ, не запутывало, а вносило ясность, не волновало, а, наоборот, успокаивало. И все-таки ее сегодняшней позицией он был доволен не в такой мере, как всегда. Ему казалась не столь уж сильной ее радость по поводу его освобождения, и он не знал, чем это объяснить: ее безучастием или тайными сомнениями.
— Я пришел к вам, мисс Бернс, — сказал он, — потому что я никого не знаю и не знал, кого бы я охотнее, чем вас, поставил в известность о новой фазе своей судьбы. Скажите мне ясно и откровенно, прав ли я был, поступая таким образом, и можете ли вы понять, что творится на душе у человека, сбросившего оковы нелепой страсти?
— Может, я это и понимаю, — промолвила мисс Бернс, — но…
— Но? — вопрошающе повторил Фридрих.
Она не ответила, и тогда он продолжил: