И, не дожидаясь ответа, кинулась через двор к чьему-то окну, заколотила в раму, созывая людей. Следом за Марией выбежала еще одна — подалась полем на Курьи Лапки.
Спустя час, когда сбежавшиеся отовсюду женщины вынесли почти всех раненых, появилась возле амбулатории глухая бабка Федора.
— Тут, кажись, где-то солдатиков раздают? — будто и не случилось ничего, загудела она, как из бочки, басом. — Так, может, и мне одного дадут, будет с кем покалякать…
«Калякать» с бабкой Федорой было непросто: собеседника она не слышала, сама без передышки говорила и говорила, лишь бы перед ней было живое существо, человек — так человек, теленок — так пускай и теленок.
Было ей за семьдесят, но, высокая и коренастая, она чувствовала себя еще крепкой. Недавно она схоронила своего деда Родиона и осталась в доме совсем одна.
В ее хату на Курьих Лапках и отнесли смуглого, цыгановатого азербайджанца.
Раны его оказались «удачными». Под бабкино «каляканье» и под присмотром молодого врача Володи Пронина солдат понемногу поправился. Соседи к нему привыкли и стали звать «бабкиным Петром». А сама бабка про него говорила «мой цыганенок».
Болея за всех раненых, которых приютили люди, Мария Горецкая не раз посылала к бабке Федоре Сеньку — поглядеть, как он там, а то и занести какой-нибудь еды посытнее. Так и началось близкое их знакомство, а потом и дружба.
Бабка Федора жила на самом юру. За хатой с десяток вишенок, груша-дичок возле крытого красной глиной погреба, низенький облупленный сарайчик. Дальше, по-над Терновой балкой, поле, за полем кладбище. Наискосок, через овраг, километра за два, длинные постройки — совхозные конюшни.
Пережила бабка Федора двух мужей. Детей у нее не было. Через силу не трудилась, но и ленивой ее никто не считал. Нрав у нее был мягкий, разум сметливый, хотя с недавнего времени, как начала глохнуть, часто забывала, где и что лежит, порою не узнавала соседей и не все уже могла понять из того, что происходит вокруг. Может быть, на все Скальное она одна осталась неграмотной. Смолоду не выучили, а когда начались ликбезы, сама не захотела: «Оно мне теперь ни к чему. Так уж как-нибудь доживу».
И потому первая книжка попала к ней в хату только теперь, вместе с Петром.
Днем бабка что-то негромко бормотала себе под нос и неторопливо, однако ни на минуту не останавливаясь, хозяйничала — ковырялась в огороде или в хате убиралась. Без дела сидеть не могла.
Спать бабка укладывалась в одно время с курами, чуть только начинало темнеть, а вставала вместе с солнцем. Оттого и огонь в ее хате почти не зажигали. Даже настоящей лампы никогда у нее не было. Так только, какая-то скляночка с фитилем. Да и та лишь теперь пригодилась, когда поселился у нее раненый солдат.
Сначала, когда Петр еще лежал, бабка Федора, копошась у печки, подробно и подолгу рассказывала ему про своего деда, который у пана за что-то там самого лучшего пса прикончил, про отца — николаевского солдата, про то, как она в первый раз замуж выходила, а то еще про какого-то петриковского Свирида, который пьяный середь зимы замерз у самого своего порога. Бывало, и Петра спрашивала, кричала как глухому:
— А ты, сынок, сам-то издалека?
Петр отвечал. Бабка прикладывала руку к уху, вслушивалась и, ничего не разобрав, качала головой.
— Так, так… А после царской, когда Махно с Деникой вот туточки проходили, так тоже не знай откуда человек до нас прибился. Не наш. Вроде бы заграничный, аж из-за Умани.
И опять начинала рассказывать о чем-то своем, забыв, о чем спрашивала.
Когда Петр уже почти поправился (плечо зажило, и только рана на бедре еще не совсем затянулась), Сенька затеял с ним в карты играть. Ну, бабке что, керосин где-то достают, пускай себе забавляются.
А сама забиралась на печь.
— Мне, должно, пора уже. А вы — как знаете. Хотите погулять, так гуляйте. Так-то… Только глядите, чтоб хату не спалить, — говорила бабка.
Еще какое-то время она, укладываясь, шуршала на печи. Что-то бормотала себе под нос — то ли молилась, то ли кого поминала. А потом утихала, и через минуту в хате раздавался ровный бабкин храп. Теперь уже до самого утра не разбудить ее, хоть ты тут из пушек стреляй.
— Сигнал, — усмехаясь, говорил Сенька и вносил в хату зеленую вылинявшую сумку от противогаза.
И в тусклом свете ночника, при завешенных окнах начинало в бабкиной хате твориться такое, что, наверное, ни одному человеку в Скальном, а прежде всего самой Федоре и в голову никогда бы не пришло.
Да и правда, трудно было поверить, что в самой обычной сумке от противогаза помещается настоящая подпольная типография, которая вскоре вступит в единоборство с целым потоком бумажной геббельсовской лжи, запугиваний, провокаций и хвастовства.
Добившись наконец своего, Максим с сожалением уничтожил первую, самую дорогую на свете листовку, сложил типографию в сумку и передал ее Сеньке. Печатать листовки нужно было именно в хате неграмотной бабки Федоры, куда за десятки лет даже случайно не попадала ни одна книжка и никакая напечатанная бумажка, кроме разве паспорта да налоговых квитанций.