— Почему бы вам не доставить мне удовольствие и не убраться к черту?
— Я бы вам солгал, сказав, что очень рад с вами познакомиться. Также было бы преувеличением сказать, что нисколько не рад. В действительности, уважаемый сеньор (пока я оставляю слово «уважаемый», чтобы не усложнять дело), вы мне кажетесь чем-то вроде диеты для больных — всяких там пюре и супчиков с ниточками вермишели.
А вот и другие формулы для переработки: «Мое самое глубокое соболезнование». Варианты серьезные:
— Мое определенно глубокое соболезнование (говорит сеньорита Саган[207]).
— Примите в известном смысле соболезнование.
— Чуточку соболезнования, кабальеро (сеньор, сеньорита, монсеньор).
— 26,5 процента соболезнования, которое полагалось бы вам, кабы ваш сын (зять, свояк, отец, сват) был хорошим человеком. (Для умов математических или владельцев компьютеров могут быть варианты.)
— Мое глубокое соболезнование? Не смейтесь, дружище.
— Мое постыдное соболезнование.
— Мое сомнительное соболезнование.
— Мое спорное соболезнование.
— Мое парадоксальное соболезнование.
— Мое безрассудное соболезнование.
— Мое подпорченное соболезнование.
— Мое колеблющееся соболезнование.
— Мое многозначительное соболезнование.
— Мое отвратительное соболезнование.
— Мое предварительное соболезнование.
— Мое корыстное соболезнование.
После чего Кике сказал — хватит, эксплуататорши, типичные представительницы «la dolce vita»[208], вот достанется вам, когда возвратится перонизм, а я спешу исполнить свои обязанности Рыцаря прессы. Я должен проверить, действительно ли между Миртой Легран и Бонавеной роман или, как твердит сама Мирта: «Между Ринго и мной всего лишь добрые дружеские отношения».
Это он сам заговорил, ему было необходимо высказаться, и со своим тукуманским[209] акцентом и смущением он сказал — я тебе солгал, мое имя не Луис, а Непомусено, и после паузы Марсело пробормотал — это же неспроста и тебе незачем мне рассказывать. Но и фамилия его была не Палито[210] — его так прозвали, возможно, потому, что он был тукуманец с индейскими чертами, как тот Палито, что пел на радио, а главное, наверно, потому, что был такой худой. «Видишь?» — спросил он, подвернул брюки, робко и виновато усмехаясь, и показал свои скелетоподобные ноги, кожа да кости; хотя они уже много дней жили вместе, он как-то всегда ухитрялся не раздеваться перед Марсело или при свете. Их в ранчо было восьмеро ребятишек, и мать еще ходила стирать у людей, а об отце он не вспоминал — возможно, тот умер, а может, работал где-то далеко, всякое бывает, думал Марсело, ища оправдания его тощим кривым ногам.
Они молча пили мате.
— Я многое должен тебе рассказать, Марсело, надо чтобы ты это знал.
— Я?..
— Про Че, про команданте Гевару.
Марсело еще больше смутился, ему было стыдно, он внезапно почувствовал, что сейчас услышит, и считал себя недостойным этого.
— Я был там, прошел всю кампанию, мне удалось спастись вместе с Инти, но мне больше повезло.
Он умолк, и в этот вечер они больше ни о чем не говорили.
Другие страны требуют приложения моих скромных сил. Я могу сделать то, чего тебе никак нельзя из-за твоей ответственности перед Кубой, и пришел час нам расстаться. Я оставляю здесь самые заветные надежды на будущее и самое дорогое существо из всех, кого люблю. Я освобождаю Кубу от всякой ответственности за себя, кроме того, что она послужила мне примером. И если смертный мой час застанет меня под другим небом, последняя моя мысли будет об этом народе и в особенности о тебе, Фидель.