Самоощущение мое в те дни было ужасным; родители уехали, я неуч и, видимо, им останусь, картинки мои — сплошное ничтожество, с Алисой я — почти в постоянной ссоре. Вино довершало дело. Даже сам себе я был противен тогда. Дрожание, потливость, сердцебиение, непонятная тревога, страх, кошмарные сны, непрерывные идеи самоуничтожения, быстрая истощаемость мотивов и побуждений, — бывало, даже ботинки, в которых я падал на постель, снять для меня было целой проблемой. «Снять», — решала где-то далеко внутри меня моя робкая воля. «Нет, не могу пока, подожду еще», — отменял кто-то, тоже внутри меня, ее решение — и так я валялся в обуви до утра. А чтобы спуститься, например, за почтой, выключить телевизор или почистить на ночь зубы — тут мне необходимо было такое обоснование, какого не потребует даже научная гипотеза. Синдром Буриданова осла. Борьба мотивов, которая у здорового человека разрешается обычно в считанные секунды, у меня могла длиться часами, если не сутками, причем дело так и не заканчивалось ничем, мотивы как бы истощали друг друга — и я о них на время забывал. Потом все начиналось снова.
Я допился даже до судорог: моя правая икроножная мышца задавала, бывало, мне такие задачи, которые мне не под силу было разрешить и в целый вечер: мышца внезапно сокращалась, ногу сводило, потом отпускало, потом опять сводило — и я катался по кухне в обнимку со своей судорогой, применяя к ней всю гамму своих изощреннейших лексических средств — от возвышенно-поэтических до заборных; потом она все-таки отпускала меня ненадолго, и, пытаясь обмануть ее, я наливал себе из-под крана воды (в этом случае судорога выжидательно молчала), а уж потом, потихоньку, обманывая больше себя, чем ее, я наливал из бутылки — и она стремительно срабатывала вновь — условный рефлекс, не больше, — причем какая-то тончайшая мимическая мышца лица под моим правым глазом всякий раз дублировала это сокращение ноги тикообразным подергиванием века: они всегда действовали в паре, иногда, впрочем, меняясь порядком: то сначала одна, то другая, но всегда вызывая одна другую. Дези же ломилась в это время ко мне и жалобно скулила, не зная, чего я больше заслуживаю: сочувствия или презрения; я все-таки так думаю: она спасала меня. Но засовы мои были крепки.
Алиса яростно взялась за мое воспитание. Что это ей взбрело в голову — сам не знаю. Может, боялась, что меня с работы вышибут — я уже был на грани. Она пошла к моему начальству (предварительно хорошенько уложив волосы и подведя губы), применила какие-то свои связи и выхлопотала мне направление на «излечение», на сорок дней, с сохранением среднего заработка (в те времена еще платили за это «лечение»), привезла меня в Кедрики (заведение находилось за городом, в небольшой кедровой роще, и больные поэтично звали его Кедриками). Я в общем не возражал. Отдохну, думаю, а там посмотрим. Может, и правда пить брошу. Да и с работой теперь обойдется, не выгонят.
Повезла меня туда «сама» Алиса, ехали долго, в автобусе. Я чистенький, выбритый, на алкоголика совсем не похожий. Еще и песни под нос мурлыкаю, бодрюсь. Правда, руки все-таки дрожат и во рту сохнет. Да и на коленках у меня жалостливый такой узелок трясется, в цветастенькой такой выгоревшей косыночке: Алиса мне такой собрала, постаралась. Как в тюрьму. Любила всякие «драмы». Так и оставила меня на несколько недель за крашеным веселеньким забором. Ушла и даже не оглянулась.
А я — грустил здесь. Алиса редко посещала меня. Морила меня своим отсутствием. Считала, что это входит в систему моего излечения. Она воспитывала меня своими письмами. Длиннейшими, на пишущей машинке. (Первый экземпляр и первую копию она оставляла себе, мне доставался третий.) Присылала длиннющие списки книг, которые я должен был здесь прочесть, — с Бальзаком, Томасом Манном и Руссо. Передавала кипы альбомов — с Моне, Тулуз-Лотреком и Писсарро; обещала Фрагонара и Курбе; подарила к рождению Коро. Она, видите ли, «влияла» на меня. «Лепила». Благо глина была мягкой и податливой.
Я вздыхал, прочитав письмо. Мне хотелось исправиться и начать «новую» жизнь. Я прилежно читал, рассматривал, изучал. Мыл перед альбомами руки (сообщил ей в письме об этом своем завоевании). Это ей нравилось. Это был первый признак культуры, «первая ласточка самосовершенствования», как выражалась она. Хотя, сколько себя помню, никогда с грязными руками не ходил. Все равно она меня считала ужасно неотесанным и грубым. Но уже подающим надежду. По излечении она обещала «проинтервьюировать» меня (сажать надо за такие слова) — задумала какой-то репортаж века: с покаянным монологом Н. Н., бывшего алкоголика и психа, — прямо с больничной койки.