Неужели нужно согласиться с мнением (француза), что Франция была бы чудесной страной, если бы не французы? Моя травма отверженности, благодарность за всё, что дала мне французская культура, признательность нескольким людям, привязанность к некоторым парижским улицам и пейзажам — всё это привело к тому, что у меня двойственное отношение к этой стране.

Французский, язык

Я был свидетелем. Это произошло в течение нескольких десятков лет, на моем веку. Сначала людям из высших сфер полагалось немного знать французский — хотя бы настолько, чтобы объясняться в присутствии слуг так, чтобы те не поняли. В межвоенное двадцатилетие средние школы предлагали на выбор французский и немецкий. Для меня решение учить французский было очевидным. В литературе межвоенное двадцатилетие ориентировалось на Францию, хотя знание языка у молодого поколения было уже сомнительным, а доступ к книгам — ограниченным. В сущности, французская издательская империя — все эти романы в желтых обложках, продававшиеся на берегах Волги, Дуная и Вислы, — перестала существовать в 1914 году.

До Первой мировой войны позиция Парижа — культурной столицы мира — была незыблемой и продолжала оставаться сильной вплоть до тридцатых годов. Именно туда в первую очередь направлялись американские expatriates, а также польские художники и писатели. Список членов Общества польских художников в Париже мог бы показаться реестром избранных в какую-то несуществующую академию. Кто-нибудь должен исследовать вопрос, сколь многим «Зеленый шарик»[467] обязан парижским кабаре. Мелодии песен, которые Шиллер и Теофил Тшцинский[468] пели нашей компании под аккомпанемент рояля во время немецкой оккупации, тоже были импортированы из Франции, включая, видимо, и знаменитую:

Смеется ветер за окном,Ах, эта жизнь, увы, говно.Нет, я не буду больше пить,С утра начну иначе жить!

Венцом французского влияния стало переводческое наследие Боя. Межвоенная поэзия превозносила Гийома Аполлинера в переводах Адама Важика, и эти стихи способствовали рождению таких поэтов, как Чехович, Свирщинская[469], Милош — наперекор краковскому авангарду.

Я лишь немного нахватался французского в школе, но учебник по этому языку манил меня и оказал на меня влияние. Я нашел в нем стихотворение Жоашена дю Белле (шестнадцатый век), которое мне так понравилось, что я начал упражняться в стихосложении, взяв за образец его, а не, как можно было ожидать, стихи Стаффа[470].

Более основательно я изучил французский лишь позднее, весной 1935 года, когда каждое утро ходил через Люксембургский сад на другую его сторону, в «Альянс Франсез»[471] на бульваре Распай. Это были регулярные курсы, очень строгие, особенно к тем, кто, как я, ходил на cours supérieur[472]. Грамматические разборы, диктанты, лекции по литературе. Спустя несколько месяцев — довольно трудный письменный экзамен и диплом со слишком обтекаемым названием, дающий право преподавать французский язык в школах. Это была полезная встряска — как мне довелось убедиться впоследствии, я был одним из немногочисленных литераторов своего поколения, знающим французский на таком уровне. Я воспользовался этим для чтения. Будучи единственным в Польше читателем журнала «Кайе дю Сюд», то есть самого-самого, я постигал тайны литературных новостей. Однако больше всего пользы мне принесло чтение французских религиозных философов, таких как Луи Лавель[473], и богословов. Их проза сохранила классические равновесие и ясность, которые так превозносили мои преподаватели из «Альянс Франсез». Правда, вскоре французский язык профессоров и философов претерпел разительные и быстротечные изменения, словно подтверждая тем самым утрату своего исключительного положения в Европе: он стал неясным, запутанным, изобилующим профессиональным жаргоном, то есть достиг вершин обеспечивающего престиж словоблудия.

На Французский институт в Варшаве, размещавшийся во дворце Сташица, упала немецкая бомба, и я, вытаскивая со Стасем Дыгатом[474] из-под обломков книги, значительно расширил круг своего французского чтения. Видимо, именно такого рода начитанность привела к тому, что как-то раз Гомбрович сказал мне в Вансе, по своему обыкновению переводя разговор на философию: «Странно, говоря по-французски, ты бываешь точен, а когда переходишь на польский, становишься невразумительным».

Переломным моментом, когда все в Варшаве начали учить английский, я бы назвал 1938 год. Тогда, после недолгих колебаний или междуцарствия, начавшегося в 1914 году, в Европе подошла к концу эра французского, как когда-то — эра латыни. Легче объяснить эту смену капризом Zeitgeist, чем военным преимуществом англосаксов, которое было еще впереди.

Фрост, Роберт
Перейти на страницу:

Похожие книги