В последующие месяцы Бабель в письмах родным говорит о том, что к нему вернулись силы, он снова готов работать, а «Конармия» пользуется успехом. «Только что мне сообщили из Госиздата, — пишет он 15 декабря 1930 года, — что последнее издание „Конармии“ разошлось в рекордный и небывалый срок, чуть ли не в семь дней, — и требуется новое переиздание…» Казалось бы, Бабель совершенно обжился в российском обществе, он очень популярный писатель, его книги расходятся в рекордные сроки. Двадцать восьмого декабря 1930 года он пишет: «В жизни моей не бывало года, когда я работал так много и упорно и ни на что не отвлекался… Кажется, это был самый важный период моей жизни, я учусь быть лучшим мужем, сыном и братом и, быть может, лучшим ремесленником, чем был…» А потом, 8 февраля 1931-го: «Видите, каким примерным еврейским „семейным человеком“ я стал…»

Двадцать четвертого марта 1931 года он из Киева спрашивает родных: «Вы готовитесь к празднику? В этом году я уже видел мацу, и, кто знает, может, выпадет отведать…» А касательно критики своих работ 17 июня 1931 года пишет: «Надо отдать мне справедливость — к критике, хвалебной и ругательной, — я отношусь с полным самообладанием и знаю ей цену — чаще всего цена ей пятак». Он по-прежнему пишет о своей одержимости работой, о множестве задач, которые на себя берет, а еще о том, как счастлив, что Максим Горький поселился неподалеку от него. «Я иногда хожу по вечерам в гости, — пишет он 7 июля 1931 года. — До чего поучительно и приятно неожиданное его соседство, нечего и говорить… Вспоминается юность, и хорошо то, что отношения, начавшиеся в юности, до сих пор не изменились».

В том же письме Бабель вспоминает свое еврейское прошлое, вновь сплетая важность дружбы с Максимом Горьким, звездой советской литературы, и свои еврейские корни: «На столе у меня настоящая галерея родственников, живых, давно ушедших, недавно исчезнувших: это сильно отвлекает и уводит мысли прочь». И куда же заводили Бабеля эти мысли? Сознавал ли он свой великий литературный талант, свою включенность в российское общество, видел ли тот якорь, что не давал ему оторваться от еврейских предков?

Четырнадцатого октября 1931 года он пишет матери о подготовке «детского цикла» — «Истории моей голубятни»: «Сюжеты все из детской поры, но приврано, конечно, многое и переменено, — когда книжка будет окончена, тогда станет ясно, для чего мне все то было нужно… После длительного перерыва я соприкоснулся с литературным базаром, многое меня взволновало…» Отчетливо понимая сложность ситуации, сознавая, что перлюстраторы не дремлют, в том же письме он прибавляет: «Взялся за гуж — не говори, что не дюж; отступать теперь некуда, надо гнуть линию… Родным моим, да и мне самому, тяжко приходится от этой линии, но я знаю, что скоро замолю свои грехи перед вами. Как видите, началось последнее действие драмы или комедии — не знаю, как сказать…» Бабель понимал, с чем имеет дело. Сочинительство было естественным состоянием для Бабеля, как дыхание, однако вымысел ради ублажения советского надзора, ради «линии партии», — это Бабелю дастся с адским трудом. Но тогда он еще не догадывался, какую именно цену уплатит судьбе за это.

В 1931 году он настаивает, что наконец обрел «настоящий голос», что все опубликованное ранее — только начало. Восьмого ноября 1931 года: «Пожалуй, надо предупредить вас, что все нынче публикуемое — ничто по сравнению с другими моими вещами. Тяжелая артиллерия у меня в резерве… но теперь пути назад нет — надо дописать до последней строки, а потом вместе начнем новую страницу…» Он переживает из-за искажения некоторых своих рассказов при публикации — например, рассказа «Карл-Янкель» (1931), который сам ценил невысоко: «Рассказ этот неудачен и к тому же чудовищно искажен… с ошибками, совершенно уничтожающими смысл».

Двадцать третьего апреля 1932 года в письме из Молодёново он снова возвращается к Песаху: «Поел домашней мацы. Она печет каждую ночь и трудится почти до зари. Как вы празднуете? С мацой и синагогой?..» Шестого мая 1932-го, очевидно, отвечает на материно письмо: «Я так рад, что вы празднуете пасху по правилам…» Семнадцатого августа 1932 года вновь говорит о лошадях — о своем личном символе внешнего неприятельского, но желанного мира: «Среди великолепных лошадей ко мне возвращается относительный душевный покой, по-моему, законы, правящие конюшней скаковых, научили меня понимать человеческие пределы».

Перейти на страницу:

Похожие книги