Бабель как-то сказал, что не умеет придумывать, что он умеет описывать только то, что сам видел и чему был свидетелем. Поэтому неудивительно, что в его рассказах так часто встречаются описания еврейской жизни. Однако Бабель не был „бытописателем“, и эти описания всегда имеют символическое значение, отражают знаки судьбы. В „Автобиографии“ он пишет: „Мы относимся к родовитой семье, семье, многие из отпрысков которой были раввинами. Один из моих предков был изгнан из дома учения и предан анафеме, потому что он заглянул и повредился <…> К тому же он писал. Был талантлив. Но все его рукописи пропали“» (по-русски этого пассажа в «Автобиографии» не существует, вероятно, его вырезала цензура. В этой ивритской цитате приведены слова из Талмуда, Хагига, 14б. —
Неудивительно, что Бабель прекрасно знал еврейские обычаи, хасидские празднества (см. «Историю моей голубятни»), стиль поведения служителей религии. В рассказе «Рабби» он описывает рабби Мотеле в окружении своих хасидов: «На нем была соболья шапка и белый халат, стянутый веревкой. Рабби сидел с закрытыми глазами и рылся худыми пальцами в желтом пухе своей бороды».
Йоффе сообщает, что в сборнике «Берешит» были опубликованы шесть рассказов Бабеля, и приводит помещенную там ремарку: «Перевод с русского сделан с правкой автора». В настоящей статье Йоффе всюду цитирует переводы А. Шленского, которые пока еще не вышли отдельной книгой (Сипурим, 1963), а публиковались в разных периодических изданиях. Интересно, что Шленский начинил свои переводы еврейскими терминами, у Бабеля отсутствующими. Например, данная цитата в обратном переводе с иврита выглядит так: «Голова его была покрыта штреймлом, и белая капота стянута веревкой».
«Однако сын рабби уже сошел с прямой дороги и курит в шабат… В рассказе „Сын рабби“ выведен образ юноши, последнего звена в хасидской династии, который не видел противоречия между своей связью с религией предков и еврейским укладом, с одной стороны, и приверженностью революции — с другой.
„Тонкий рог луны купал свои стрелы в черной воде Тетерева. Смешной Гедали, основатель IV Интернационала, вел нас к рабби Моталэ Брацлавскому на вечернюю молитву. Смешной Гедали раскачивал петушиные перышки своего цилиндра в красном дыму вечера. Хищные зрачки свечей мигали в комнате рабби. Склонившись над молитвенниками, глухо стонали плечистые евреи, и старый шут чернобыльских цадиков звякал медяшками в изодранном кармане…
…Помнишь ли ты эту ночь, Василий?.. За окном ржали кони и вскрикивали казаки. Пустыня войны зевала за окном, и рабби Моталэ Брацлавский, вцепившись в талес истлевшими пальцами, молился у восточной стены. Потом раздвинулась завеса шкапа, и в похоронном блеске свечей мы увидели свитки Торы, завороченные в рубашки из пурпурного бархата и голубого шелка, и повисшее над Торой безжизненное, покорное, прекрасное лицо Ильи, сына рабби, последнего принца в династии…“»
Сын рабби признается рассказчику, что уже давно состоит в партии, но не мог покинуть дом из-за матери. Правда, когда произошла революция, он ушел из отчего дома и был послан на фронт — потому что «мать в революции — эпизод».
В этом рассказе наиболее ярко выражена эта трагическая двойственность: война во имя нового идеала и горечь из-за исчезновения целого мира, ибо смерть сына рабби символизирует уход этого мира с арены истории в рожденной революцией России: «Он умер, последний принц, среди стихов, филактерий и портянок. Мы похоронили его на забытой станции. И я — едва вмещающий в древнем теле бури моего воображения, — я принял последний вздох моего брата».
В рассказе «Гедали» снова слышится нотка тоски по детству, пропитанному еврейскими запахами: «В субботние кануны меня томит густая печаль воспоминаний. Когда-то в эти вечера мой дед поглаживал желтой бородой томы Ибн-Эзра. Старуха в кружевной наколке ворожила узловатыми пальцами над субботней свечой и сладко рыдала. Детское сердце раскачивалось в эти вечера, как кораблик на заколдованных волнах.
И снова Шленский конкретизирует по-еврейски: «томы Ибн-Эзра» — «перушей (толкования. —
«И ты тут же вспоминаешь „ветхие свитки“, о которых писал Ури-Нисан Гнесин в повести „Накануне“ („Бе-терем“), рассказывая о возвращении сына в отчий дом. Разве нет некоей общности судьбы, некоторого невидимого глазу товарищества всех наших братьев, которые писали тогда на иврите, идише и по-русски?