16 марта Ораниенбаум начал обстреливать мирное население Кронштадта.
Несколько снарядов упало в районе госпиталя и контузило служащую в нем Елизавету Михайлову, убит гражданин Иван Ошанин и ранен рабочий Петр Теренков.
В ответ на это наше командование отдало приказ открыть огонь из тяжелых орудий по Ораниенбаумскому берегу.
Результаты нашего обстрела хорошо известны Петросовету: сожжен Ольгинский лесопильный завод, возникли большие пожары в Ижоре и Ораниенбауме, взорвана спасательная станция, подбит бронепоезд и пр.
Временный Революционный Комитет Кронштадта предупреждает Петросовет, что варварским расстрелом мирного населения — детей, женщин и рабочих — он не добьется никаких уступок, и если еще один только снаряд разорвется в городе, — Кронштадт снимает с себя ответственность за последствия, сумеет показать свою мощь в полной мере.
Настоящее радио просим огласить на общем собрании Петросовета.
С двух часов дня 16 марта артобстрел Кронштадта резко усилился. С северного и южного берегов били батареи и бронепоезда, посылал тяжелые снаряды форт Краснофлотский (он же — Красная Горка). Пошел на десятки счет убитых жителей, а раненых — может, на сотни. Тут и там горело, дымило, лошади пожарных команд пугались, не шли в задымленные улицы, возницы в касках материли и нахлестывали их.
Линкоры и форты отвечали огнем тяжелых орудий. В воспаленном небе свистели и рокотали несущиеся в противоположных направлениях снаряды. Суша и море содрогались от грохота взрывов. Люди и звери попрятались в укрытия. Даже и птицы исчезли, не видно было чаек, вечно круживших над Маркизовой лужей в поисках корма.
Никак не могла остановиться, разгулялась по измученной России война.
— А я что слышал, братцы, — говорит наводчик Осокин по прозвищу Обжора, ссутулившийся у замка левого орудия. — В Москве партейный съезд продотряды отменил. Значить, у крестьянина отбирать зерно не будут, только налог плати, а если хлеб или что там остало́сь, так вези в город на базар и продавай.
— Ты бы помолчал, Осокин, — бросает командир башни Лесников, сидящий у перископа.
У них передышка. Час десять минут башня работала, била по целям, даваемым старшим артиллеристом линкора (а тот получал целеуказания из штаба крепости). Теперь, значит, передышка. Батареи противника продолжали обстрел, и несколько снарядов рванули в опасной близости у бортов «Петропавловска». Но башенные орудия линкора раскалились от долгой работы, надо дать им остыть. И отдохнуть — комендорам.
Душно в башне. Замки орудий, горячие от воспламенений пороха, источают жар. Гальванер Терентий Кузнецов уселся на металлическую палубу, спиной к стенке, ноги вытянул. Покурить бы! Но в башне курить нельзя. А отбоя боевой тревоги — нет.
— Да я бы помолчал, командир, — говорит Осокин своим бабьим голосом, — если бы не текучий момент.
— Текущий, — хмурится Лесников.
— Мы чего хотели? — Лицо Осокина, побитое оспой, влажно блестит в желтой духоте башни. — Чтоб у крестьян не отнимали, так? Чтоб заградотряды убрали. Ну-тк убрали же. И отнимать хлеб не будут. Что ж тогда палить — они в нас, мы в них?
— Будут отнимать или нет — неизвестно. — Лесников морщится то ли от этой неизвестности, то ли от духоты. — Так что помолчи.
Но Осокин разве умеет помалкивать?
— Что я слышал, братцы, — продолжает он молоть. — Наши снаряды не все разрываются. Которые разрываются, а которые только лед пробивают и утупают…
— Утупают! — передразнивает Лесников. — Заткнись, Осокин.
Эти разговоры о партийном съезде, отменившем продразверстку, Терентий уже слышал. Машинист Воронков, Кондрашов из боцманской команды, да и не только они, шуршат по кубрикам: съезд, съезд… кончили разверстку… облегчение объявили… пора и нам кончать бузу… А как ее кончишь, коли не идут большевики на разговор… Они, Воронков с Кондрашовым и их дружки, известно, коммунисты… А Осокин — ему лишь бы языком потрепать…