Холодные губы к холодным губам — поцеловались.
Вот и всё. Кончен бал. Кажется, я засыпаю, медленно думал Травников, качаясь на волнах. Замерзаю, засыпаю… вот и хорошо… перестану мерзнуть…
Вспышка белого света ударила по глазам… по нервам…
— Подводная лодка! — сдавленный голос Лукошкова.
Травников перевернулся со спины на живот. Распластавшись, посмотрел на нечто черное, большое, приближающееся. Оттуда бил прожектор — его луч прошелся по зубцам волн, по двум головам на воде, — прошелся и вернулся, задрожал, остановился, — кто-то всматривался. Травников зажмурился от невозможно яркого, после огромной черноты, света.
А когда раскрыл глаза, то увидел черную рубку подводной лодки, — она и вглядывалась в ночь нестерпимым прожектором. И медленно приближалась. Видимо, по инерции: не слышно рокота электромоторов. Теперь были видны на верхней палубе несколько темных фигур. Они протянули багры. Травников сделал попытку отплыть, но сил-то не было. Багор вцепился в его куртку и потащил, чьи-то руки вытянули на палубу лодки. Лукошкова тоже вытащили из воды.
— Вы кто? — крикнул Лукошков темным фигурам.
Тут же, получив удар кулаком в зубы, он простонал и умолк.
Их обоих спустили по крутому трапу в отсек и, мокрых, продрогших, бросили на железный настил. Слышалась чужая речь — нет, не немецкая. Финны, подумал Травников. Значит, финская лодка нас потопила… попал я к финнам в плен… Япона мать…
Ходили по отсеку подводники в черных комбинезонах и картузах.
Взревели дизеля. Куда направилась финская лодка? Что еще предстоит увидеть? С этой грустной мыслью Травников закрыл глаза.
Вдруг оборвался дизельный гул. С мостика что-то крикнули, из центрального отсека ответили. Голоса, голоса, чужая речь, — что-то происходило.
Через полчаса сверху, с мостика, спустили человека без шапки, в капковом бушлате, — как показалось Травникову, безжизненного. Бросили на палубу отсека. С него стекала вода, мокрые черные волосы прилипли ко лбу. Один из финнов, нагнувшись, снял с его груди, стащил через голову бинокль, висевший на ремешке.
Травников подполз к безжизненному телу, потеребил за плечо, тихо позвал:
— Товарищ командир… Михаил Антоныч!..
Командир «эски» Сергеев приоткрыл затуманенные глаза, хрипло вздохнул, пробормотал чуть слышно:
— Травни… где мы?.. на том све?..
Мариехамн — главный город Аландских островов, куда пришла финская подводная лодка, — в памяти Травникова не остался. Вот только белые домики под красными островерхими крышами видел он, когда их, взятых в плен, везли из гавани куда-то. А может, приснились ему белые домики. Единственной реальностью был кашель. Дикий кашель разрывал Травникову грудь. И невозможность согреться. Жизнь в полусне души, в мучительных содроганиях тела. Узкая комната без окон, да и не комната, а подвал, что ли. Пожилой солдат приносил еду — хлеб и миску водянистого супа, вечером еще и кружку напитка, отдаленно напоминающего кофе. Скорчившись на топчане под жидким одеялом, после очередного приступа кашля, Травников думал: «Загибаюсь… погибаю, мама… а ты, Маша, как же ты… не забывай…»
Сколько дней и ночей прошло тут — он не знал, потерял счет. Не меньше недели, наверное. Вдруг вместе с солдатом вошла в камеру женщина, тоже пожилая, тоже в армейской одежде, в хаки. И поставила на табурет миску молока. Сделала Травникову приглашающий жест — пей, мол. Травников взял миску, отпил. Вот же чудо — теплое молоко!
— Спасибо, — пробормотал он.
Женщина смотрела сурово. Ни слова не сказав, вышла вслед за солдатом.
Теплое молоко — глоток за глотком — вливало жизнь в умирающее тело. Допив до конца, Травников, ладонью вытирая губы, сказал себе решительно: буду жить!
И вот же продолжение чуда: кашель пошел на убыль.
Ранним утром его разбудили, вывели во двор (было еще темно, моросил дождь) и посадили в крытый грузовичок. А там сидела неподвижно и, похоже, дремала темная фигура. Вдруг она зашевелилась, Травников услышал знакомый голос:
— Товарищ лейтенант? Это вы?
— Да! Привет, Лукошков.
Обрадованные, что снова оказались вместе, они, трясясь в грузовике, говорили — о том, что не знают, где командир лодки, да и жив ли, он ведь был полумертвый, когда из воды вытащили. Жаловался Лукошков, что от голода и холода всё болит, особенно спина, позвоночник согнуло, без боли не разгибается, а у него и раньше, до службы, болел хребет от того, что он с лошади упал, когда однажды колхозных лошадей в ночное гнали.
Еще не рассвело, когда приехали в гавань. Но можно было различить стоящие у пирсов суда, — качались их мачты, тут и там рокотали моторы. В трюм небольшого судна, похожего на наши буксиры, втолкнули Травникова и Лукошкова. Сверху доносились голоса, топот ног. Потом за переборкой застучал, набирая обороты, двигатель. Ну и усилившаяся качка подтвердила, что вышли в море. Валентин и Лукошков растянулись на соломе, устилавшей палубу. Впервые за дни плена им было тепло: согревала переборка, за которой работала машина.