— Валя, — проклокотал он, — ты в Русском музее бывал?
— Да, был.
— Помнишь там большую картину, называется «Фрина на празднике Посейдона»? Художника Семипадского.
— Может, Семирадского?
— Да, Семирадского.
— Помню. Ну и что?
— Я много раз бегал в музей — смотреть ее.
— Понимаю. Красивая женщина, стоит голая, на нее восторженно глазеет толпа. Древние греки, кажется.
— Сегодня на лесопилке, когда девки бежали… мимо меня одна — ну в точь эта Фрина…
— То-то ты лопату уронил.
Савкин, понуро сгорбившись, помолчал; должно быть, всматривался мысленным взглядом в ту картину.
— Владик, — тихо позвал Травников, — у тебя с женщинами ничего не было, да?
— Не твое дело, — отрезал Савкин.
Встал, заковылял к своим нарам.
Весна сорок четвертого началась с крупного для лагерного люда события: в обед стали давать в дополнение к супу кусок вареной рыбы. С чего бы этот приварок? А хрен его знает. Что-то происходило, — а хорошее или плохое вызревало в тумане будущего, было, как всегда, неизвестно.
В апреле большую группу пленных посадили — по сорок голов — в теплушки, и поезд повез их на юг от Кеми. О южном направлении свидетельствовала местность, от станции к станции освобождающаяся от снега.
И началось неожиданное. На какой-то станции состав загнали на тупиковую ветку, возле которой вперемешку стояли конные повозки и автомашины. Одну из теплушек выгрузили — пленные вылезли из вагона, — их построили и стали передавать невоенным финнам. Долго записывали что-то в толстых тетрадях, а потом рассадили пленных в повозки и машины, и невоенные хозяева куда-то их повезли.
Ну и ну, прямо работорговля!
На следующей большой станции выгрузили вторую теплушку, и повторилась раздача пленных финским хозяевам — может, окрестным фермерам.
Третья остановка была на станции Паркано. Здесь среди аккуратных клумб с подснежниками тоже стояли повозки и несколько машин, и тут разгрузили третью, последнюю теплушку.
Травников вылез из вагона. Свежий ветер ударил в лицо, сорвал и покатил по сырой земле шапку. Травников побежал за ней, но кашель остановил его. Здоровенный финн, ростом метра два, из группы ожидающих хозяев, подхватил шапку и протянул Травникову. Тот сквозь кашель пробормотал «спасибо». Рослый финн не ответил. Его обветренное лицо с бледными глазами и выдвинутой нижней челюстью было словно замкнуто на всю жизнь.
И когда подошла очередь Травникова, он достался именно этому суровому дяденьке.
Заполучив таким образом бесплатного работника, по сути — раба, двухметровый финн молча расписался в тетради и усадил Травникова в двуколку — на облучок рядом с собой. Взял поводья, дернул, басовито выкрикнул «харра!», и белый, как финская бумага, жеребец-альбинос помчал коляску по красноватой грунтовой дороге куда-то в глубь Финляндии. Лесной опушкой выехали к озеру, оно долго тянулось справа, над ним, уже свободным от льда, носилась стая крикливых чаек. Потом по обе стороны дороги простерлись поля. Ветер бил Травникову в лицо, опять он зашелся в кашле.
Его хозяин всю дорогу молчал.
Проехали поселок и на его краю подъехали к двухэтажному краснокирпичному дому. Его окружали хозяйственные пристройки. Было слышно овечье меканье.
Из дома выскочил подросток лет десяти, соломенноволосый, в малиновой фуфайке, крикнул Травникову: «Хюве пяйве!» Хозяин отдал упряжь мальчику, и тот повел жеребца в конюшню, громко цокая языком.
Травникова хозяин привел в кухню, просторную и теплую. Тут у горящей плиты хлопотала женщина крупного телосложения, в старомодном чепце, в фартуке с изображением играющих котят. А и живая кошка была в кухне, белая, в желтых пятнах, — лежала на подоконнике и неодобрительно смотрела на вошедшего незнакомца.
Травников поздоровался с женщиной. Та кивнула, оглядела его с головы до ног и что-то сказала мужу. Они поговорили, потом женщина указала Травникову сесть за стол.
Все тут было крупное, прочное, вроде бы сколоченное из чистых досок. Хозяин тоже сел за стол. Женщина поставила перед ними большие тарелки с овсяной кашей, масло в квадратной масленке, положила круглый хлеб с дыркой посередине. За едой хозяин вдруг обратился к Травникову на ломаном русском:
— Как тебья завьют?
— Валентин. Валя.
— Валья. Почему ты… а-а… — Не найдя нужного слова, хозяин кашлянул несколько раз.
Травников сказал, что корабль, на котором он плавал, подорвался, и он, сброшенный взрывом, оказался в холодной воде — с тех пор и кашляет.
— Ты морьяк? — спросил хозяин.
— Да, моряк.
— Комюнист?
— Нет.
На этом Алвар Савалайнен — так звали фермера — закончил застольный разговор, выпил большую кружку чая с молоком и вышел из кухни. Кристина, его жена, до краев наполнила кружку, тоже большую, молоком и поставила перед Травниковым.
И началась у него совсем другая жизнь. Спал он теперь не на нарах, а на кровати с тугой сеткой, на чистой простыне. Его обветшавшую одежду и прохудившиеся сапоги выбросили. Дали новое белье и верхнее облачение — фуфайку, куртку, штаны из прочной, как парусина, ткани и высокие ботинки со шнурками на крючках. Ботинки были великоваты, но если в их носки запихнуть комки из газет, то ничего.