— Галина Каре… да-да, просто Галя. Могу я сегодня переночевать у вас?
— Ой, ну конечно! Ты же владелец, у себя дома тут. А мы, как разбомбленные, в очереди на получение квартиры. Лев хлопочет, чтобы ускорить. Пойди помой руки, будем обедать. В этой декаде выдали по карточкам рыбу. Ты ешь рыбные котлеты?
— Спасибо, Галя. Я ем всё, но я не голоден…
— Котлеты с тушеной капустой — пальчики оближешь! А, ты смотришь свой альбом с марками? Да, твоя мама сохранила…
— Вот, я нашла! — Люся вытащила из ящика стола тетрадку в выцветшей бледно-голубой обложке. — Папа говорил, что это самая дорогая вещь.
Знаете, у меня дух перехватило, когда я взял тетрадь маминой мамы, Полины Егоровны, раскрыл и увидел давно знакомые строки. Чернила сильно выцвели, но все же можно было различить:
Благоухая тушеной капустой, я спускался по лестнице, и стая «легких времирей» как бы сопровождала меня.
Время (времири!) позволяло сделать еще один визит. На втором этаже я увидел, что дверь квартиры Виленских раскрыта, и стояли здесь, на площадке, и курили два армейских капитана. Я козырнул им и спросил, что происходит и дома ли Раиса Михайловна.
— А где ж ей еще быть? — сказал один из них. — Тут она, на поминках.
Я вошел. В большой комнате за накрытым столом сидели человек десять, военные и штатские. Лысый майор в очках стоял с рюмкой в руке и произносил речь. Он запнулся, взглянув на меня. Рая, сидевшая с ним рядом, сказала таким тоном, словно ожидала моего прихода:
— Здравствуй, Вадим. — И пояснила: — Это наш сосед Плещеев. Подводник Балтийского флота.
— Так вот, — продолжил речь лысый майор. — Александра Дмитрича мы в отделе очень уважали. Можно сказать, он, не будучи военным, был образцом отличного выполнения воинского долга. Его превосходное знание языка помогало нам…
Розалия Абрамовна, седая, но с черными бровями домиком, подвинулась, усадила меня рядом, тихо сказала:
— Дима, очень рада тебя видеть. У нас беда, Саша умер позавчера. Инфаркт.
— Сколько ему было?
— Шестьдесят шесть. Сегодня вот похоронили на Волковом кладбище. — Она положила мне на тарелку винегрет.
Теперь говорил штатский, пожилой тощий дядечка с вытянутым аскетичным лицом и умными глазами.
— …по праву считался у нас лучшим германистом. Его работы о литературе периода «бури и натиска» несомненно можно назвать классическими. Александр Ярцев и прекрасно переводил. Он сумел сохранить в переводах изящество стиля и орнаментализм таких поэтов, как Виланд…
— Виланд был не из «бури и натиска», — заметил скрипучим голосом другой штатский человек, с седой бородой. — Он был поэтом немецкого рококо.
— Несомненно, — кивнул длиннолицый штатский. — Но вспомните о дружбе Виланда с Гете. О высокой оценке, которую дал Гете виландовскому «Оберону»…
Знаете, мне казалось, что я попал на другую планету. Положим, водка и винегрет были обычные, да и выглядели эти штатские не как инопланетяне, но разговоры, которые они вели… Из другого мира были они со своим Виландом… с «бурей и натиском»… с немецким рококо…
— Александр Дмитрич рассказывал мне о допросах пленных немцев, — сказала Рая. — Он, конечно, переводил. Но иногда и сам задавал вопросы. Одного офицера спросил, читал ли тот «Успех» Фейхтвангера. «Безобразную герцогиню». Офицер ответил, что никогда не слышал о таком писателе.
— Ну, естественно, — сказал длиннолицый штатский. — Фейхтвангер еврей, его книги нацисты бросали в костер. Это же была для них «дегенеративная литература».
— Да, но вот Лессинг не был евреем. Типичный немецкий классик. И тот пленный офицер о нем знал. Но — ни одной пьесы Лессинга не смог назвать.
— Тоже неудивительно, — проскрипел седой бородач. — У Саши… у Александра Дмитриевича были завышенные ожидания.
— Что значит — завышенные? — вопросил лысый майор. — Александр Дмитрич в своих статьях напоминал немецким солдатам, что у них за плечами великая культура. Что они, пойдя за Гитлером, унизили Германию в глазах всего мира…
— Ну и что? — скрипел бородач. — Хоть один солдат, прочтя умные статьи Ярцева, повернул штык против Гитлера? Высокая культура! Да ее отодвинули в сторонку, чтоб не мешала свихнувшимся политиканам, и двинули танковые корпуса! Ни одну страну она не уберегла…
— Да что это вы говорите!
Что-то невмоготу мне стало слушать вспыхнувший спор. Я вышел на лестничную площадку и закурил. Тут и Рая вышла, мы поцеловались. Она сказала, наморщив лоб:
— Этот Мышаков! Ему что ни скажи, непременно должен возразить. Саша его недолюбливал.
— Все специалисты по рококо ужасные спорщики, — сказал я.
— За минувшие годы твои шуточки не стали умнее, — прищурила Рая свои серые глаза. — Дай мне папиросу.
— Ты куришь? — удивился я и протянул ей пачку «Беломора».
— Немного. Тайком от мамы. Она меня ругает.
— И правильно делает. — Я чиркнул спичкой, поднес огонек. — Ты демобилизовалась?