А тут Новый год. После декабрьской реформы у нас, слушателей курсов, как говорится, финансы поют романсы, но все же мы наскребли столько новых рублей, сколько нужно для приличного, хоть и не роскошного, новогоднего стола. Собрались у Володи Борзенкова, тоже, как и я, штурманцá, только надводного. У него, точнее, у его законной жены, была комната на Малой Охте, там мы, человек шесть, и встретили сорок восьмой. Патефон трудолюбиво гнал пластинку за пластинкой. Мы, великие мореходы, пили, хохмили — ну, как водится на флотах. Володя танцевал с молодой женой, щека к щеке, такая нежная парочка — хоть пиши с них картину «Советские молодожены — лучшие в мире».
Вдруг на меня накатила такая тоска, что я расстегнул тужурку и оттянул галстук, чтобы не задохнуться. Черт-те что… Я вышел в коридор. В комнате у соседей тоже пили-веселились. Над телефоном висело тусклое зеркало, я взглянул и ужаснулся: старый пень с погасшими глазами, с неровно подстриженными усами — это я?..
Набрал Райкин номер. Она сразу ответила, словно ожидала моего звонка.
— Дима, ты где?
— На Малой Охте. С Новым годом, Раечка.
— Спасибо. Тебя тоже. Я думала, ты придешь.
В ее голосе — вероятно, по случаю праздника — не было привычного, с детства усвоенного небрежно-приятельского тона.
— Я бы пришел, — говорю, — но, понимаешь, не достал орехового торта. Нигде их нету.
— Кроме Малой Охты, — последовал быстрый ответ. — Там их полно.
— Райка, — сказал я, еще больше оттягивая галстук. — Не сердись, пожалуйста. Я кругом не прав. А ты кругом права. И по вопросу Кереса, и по всем другим вопросам.
— Наконец-то понял. — Теперь в ее тоне возникла улыбка. — Ладно. Когда кончишь встречать Новый год, приходи.
Сорок восьмой понесся с такой скоростью, словно его кто-то, могучий, подгонял разнообразными событиями. Вот Европа приняла план Маршалла, а мы гордо отказались от американских миллиардов — чего там, сами управимся, не впадать же в зависимость от коварного Запада. Мы, советские, на голову выше ихних, придавленных гнетом капитала. И вообще — нечего преклоняться перед гнилым Западом. «Низкопоклонство» — это странное слово пошло гулять по газетам. И еще — «приоритет». Да, да, не ваш Стефенсон, а наши Черепановы изобрели паровоз. И не братья Райт первыми оторвали от земли летающий аппарат, а наш Можайский. Россия — родина всего. А не вы, западные недотёпы.
Вот только в головах живучи пережитки капитализма. Так поэтому — идеологические постановления недремлющего ЦК. В сорок шестом одернули писателей, а теперь — музыкантов. Что за неправильную оперу сочинил Мурадели? «Великая дружба» — она, конечно, есть. Но нельзя же забывать, что грузины и осетины были за советскую власть, а вот чеченцы и ингуши — против. Подраспустились композиторы, вот и Шостакович с Прокофьевым сочиняют сплошной формализм вместо напевной народной музыки. А биологи? Они же «морганисты-вейсманисты», пытались подменить передовое мичуринское учение буржуазной лженаукой генетикой. Искали какие-то несуществующие гены — это же идеализм! Вот и получили по зубам от академика Лысенко.
Но главным событием сорок восьмого для Раи и меня был начавшийся в марте матч-турнир на первенство мира. Вы, конечно, помните, что после смерти Алехина в сорок шестом году долго не было чемпиона. Полный раздрай в шахматном мире наконец-то кончился: шестеро самых сильных гроссмейстеров сразятся в матч-турнире. Трое наших — Ботвинник, Смыслов и Керес — и трое западных — Эйве, Решевский и Файн. Но американец Файн отказался, и турнир начался без него — второго марта в Гааге.
По вечерам я спускался к Райке, мы разбирали партии очередного тура, напечатанные в бюллетене. Ботвинник шел здорово. Райка хвалила его «капабланковский стиль», предсказывала ему победу, да и я так же считал. Мне было жаль Эйве, — он проигрывал тур за туром, прямо «мальчик для битья», а ведь самый старший, экс-чемпион. Мы опасались Решевского, — этот бывший шахматный вундеркинд играл сильно и шел за Ботвинником с разрывом в одно очко.
Два круга сыграли в Гааге, потом турнир переехал в Москву.
В начале мая распогодилось. Солнце пробилось сквозь плотную облачность, тучи уплыли, — стало светло и по-питерски нарядно. По Неве медленно и будто неохотно плыл ладожский лед. На одной из льдин я однажды, возвращаясь с курсов ранним вечером, увидел чайку, — она спокойно сидела, как на лодке, и плыла в Финский залив, а может, еще дальше.
В тот вечер я спустился к Райке, чтобы разыграть очередную партию Ботвинник-Керес. Четвертый раз выиграл Ботвинник у своего конкурента, — ну и силен Михаил Моисеич! Я бы, точно, ему палец в рот не положил.
Райка открыла дверь и кивнула в сторону кухни:
— Проходи.
Я вошел и — замер. Как князь при виде русалки. За кухонным столиком с чашкой чая в руке сидела Маша.
Ее улыбка — такая, черт дери, знакомая — плыла мне навстречу… и золотое пятнышко в правом глазу…
— Здравствуй, Вадя. — Она поставила чашку и поднялась.
Показалось, что она хочет поцеловаться.
— Привет. — Я шагнул на другую сторону от столика. — У тебя новая прическа?