Мне было не по себе от этого разговора. «Не забывайте, что служите в ударном соединении»… Что это — предупреждение? Дескать, ты неполноценный, но тебе позволили служить на бригаде подлодок, так что будь осторожен. Я — неполноценный? Неудобная мысль — как тесные ботинки не по ноге. Как слишком туго затянутый галстук.
И, знаете, впервые пришло в голову: не уйти ли в отставку… пока тебя «не ушли»?.. Ну, не в отставку, как это называлось в давние времена, а — в запас…
Нет, нет… Невозможно… Да и что мне делать на гражданке? Я ведь умею только плавать под водой — больше ничего…
Земля каждый час поворачивается на 15 градусов. Это немного, правда? И незаметно. Но в том году, в проклятом пятидесятом, я заметил повороты планеты. Невероятно, да? И однако я стал это замечать — не физически, а мысленно. Мое дурацкое воображение отмечало: поворот… еще час прошел — еще поворот… заходящее солнце, уходящее время… Черт-те что!
Ладно, не принимайте всерьез причуды воображения.
Подошло к окончанию следствие по «ленинградскому делу», мне написала об этом — обиняком, конечно, — Галина. И двадцатого сентября я приехал в отпуск.
В Питере стояла прекрасная погода. Великий город, осиянный нежарким солнцем, гудел моторами, звенел трамваями, полнился гулом человечьих голосов. Сфинксы напротив Академии художеств, странные существа, порожденные фантазией древних людей, словно прислушивались к плеску синей Невы у подножий и вглядывались сквозь толщу веков в другую великую реку.
Невский проспект, радуясь солнцу, сиял чистыми витринами. А вот знаменитые сине-белые надписи на его стенах («в случае артобстрела эта сторона наиболее опасна») почему-то исчезли.
— Почему их закрасили? — спросил я Галину.
— Потому что кто-то хочет, чтобы мы забыли о блокаде, — резковато ответила она. — Закрыли музей обороны, исчезли его экспонаты, ценнейшие документы. Продолжаются аресты. Роман Кетлинской «В осаде» искромсала цензура, выкинула «страшные» эпизоды. А пьесу Ольги Берггольц вообще не приняли к постановке. Происходит что-то ужасное…
У Галины перехватило дыхание. Она повела плечами, кутаясь в шерстяной платок, хотя в комнате было тепло.
— Меня не принимают на работу в городские газеты. Только в области, в Колпино, не побоялись, взяли в заводскую многотиражку, — езжу туда дважды в неделю. Ну вот. Мне там рассказали, что в сорок первом рабочие Ижорского завода остановили немецкие танки. Почти безоружные, кидали в них бутылки с горючей смесью, погибали под огнем немцев. Я написала очерк о подвиге ижорцев, предложила в свою газету — ну, из которой меня выгнали. Не взяли! Завотделом, мой приятель, сказал открытым текстом: Галя, не сердись, но у нас установка — хватит о гибели, поменьше слёз, побольше ударного труда по восстановлению…
У одного писателя, друга отца, было серьезное знакомство с кем-то из Смольного. Он-то по секрету и сказал Галине, что двадцать пятого сентября началось слушание по «ленинградскому делу». И уже через день сообщил, что суд закончен — все подсудимые получили сроки — отец осужден на десять лет.
У Галины глаза были сухие, когда она сказала мне о приговоре. Прищурясь, она смотрела в незанавешенное окно, словно пытаясь разглядеть, чтó творится в темном пространстве вечера. Руки у нее, стиснувшие платок у горла, мелко дрожали.
Земля повернулась на пятнадцать градусов.
Как выдерживает земная ось такие повороты?
Невозможно понять!
Галине передали записку отца, очень короткую: «Галя, дорогая, пришли, пожалуйста, теплое белье и носки. Отправят куда-то на север. Придется пережить и это. Прости! Люблю. Целую тебя и Люсю. Сообщи Вадиму. Лев».
Я пытался добиться свидания — не вышло. Не положено. Зря я звонил, торчал у дверей Большого дома, у окошек, за которыми сидели холодноглазые люди в фуражках с красными околышами. Не положено, вот и всё.
Не знал я, что в эти, последние дни сентября неподалеку, в Доме офицеров, шел и быстро закончился суд над главными персонажами «ленинградского дела». И вот пополз ужасающий слух: Кузнецова, Попкова, Вознесенского и еще нескольких человек приговорили к расстрелу… и будто сразу же и привели в исполнение…
Рая спросила, сколько лет моему отцу.
— Он ровесник века, — сказал я.
— Ну, значит, когда он выйдет, ему будет шестьдесят. Дима, это ведь не много. Он вернется в нормальную жизнь.
Райка хотела меня утешить, добрая душа. Мы сидели у нее на кухне, тут и Лиза была, коротко стриженная, располневшая, глядевшая на меня сочувствующим взглядом.
Радио повествовало об успехах тружеников колхозных полей: собран невиданный урожай. Я слушал невнимательно, поглядывал на висящую над кухонным шкафчиком фотографию Парфенона. В рассеянные мысли вплетались голоса женщин. Лиза говорила о новом лекарстве для улучшения кровообращения. Рая — о каких-то новых симптомах у мамы. Это слово — «симптомы» — витало над столом, над чаем с сырниками.
Как же он там будет, на севере… со своим радикулитом… с загрудинными болями, которые недавно у него появились… Галину эти боли очень тревожили…