— Блинов как заведет о Сталине, — говорила Рая, помавая рукой, — так глаза закатывает от страстной любви. Ну, репрессии, ну, был жесток к врагам, но ведь социализм построил… одержал победу в Великой Отечественной… Я не выдержала, крикнула, что победу одержал народ. Как они накинулись на меня! Димка, ты не представляешь… Я и такая, и сякая… Я кричу — «лжете вы!» А Храпова, старая стерва, хрипит, что я антипартийный элемент, который надо гнать из партии. Блинов стучит карандашом по графину: «Тихо, товарищи!» И на меня уставил свои бельма: «Вы, Раиса Михална, прислушайтесь к голосу массы». Димка, я разозлилась ужасно… «Голос массы»!..
Рая содрогнулась, уткнула голову в ладони.
— Райка, ну что ты! Не плачь.
Она подняла на меня глаза, — в них не было слез, а была усталость, печаль… что-то такое…
— Там на столе, — сказала она, — листовки какие-то лежали. Я схватила одну, на ее обороте написала заявление, две с половиной строчки. «Заявляю о своем выходе из партии. Не считаю возможным состоять в партии, руководимой Полозковым. А также Блиновым». Расписалась, положила сверху партбилет и говорю: «Вот, выполнила ваше указание — прислушалась к голосу массы». И ушла.
Да, другие времена настали. Прежде выход из партии был практически невозможен. То есть, конечно, провинившихся исключали, выгоняли из стройных рядов. Но вот так — добровольно заявить о выходе? Да как ты посмел? Да кто ты такой? Забыл, как тебя определил классик: «Единица! — Кому она нужна?! Голос единицы тоньше писка. Кто ее услышит? — Разве жена! И то если не на базаре, а близко». То ли дело партия. Это «…единый ураган… рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак…»
Н-да, громящий кулак…
А теперь — перестройка! Единица заговорила. У нее оказался голос, отличный от общего хора. Этакий петушиный выкрик на ранней заре. Когда телевидение показало съезд народных депутатов, мы с удивлением слушали речи, прежде совершенно невозможные. «Как будто ожил Конвент эпохи французской революции», — сказал я. «Ну уж Конвент!» — возразила Рая.
А многотысячные митинги — там какие речи раздавались! Мы ходили на Дворцовую площадь, слушали, видели вокруг живо реагирующих — одобряющих или негодующих — свободных людей. Мы радовались: неужели дожили до демократии? Неужто разжался громящий кулак?..
— Да, конечно, время больших надежд, — сказал Глеб Михайлович. — Но, как всегда при большой стирке, всплывает пена.
Он отпил из рюмки. Коньяк он пил мелкими глотками, как чай. Как всегда в нелетнее время, на нем был свитер, сотканный из крупных черных и желтых ромбов. (Глеб Михайлович шутил: «Я долго был засунут в норильский барак, а теперь сунулся в шахматную доску».) Райка-то сегодня от непременной партии отказалась, сославшись на головную боль. А я сгонял с Глебом блиц, проиграл, и сели мы пить чай и обсуждать текущий момент. К чаю был у нас коньяк из солнечного Азербайджана и принесенный Глебом торт со странным названием «Птичье молоко».
С событий в Азербайджане мы и начали разговор — об армянском погроме в январе в Баку и вводе туда войск, о проблеме Нагорного Карабаха и о требующей независимости Прибалтике…
— Вы сказали «всплывает пена», Глеб Михайлыч. Имеете в виду общество «Память»? — спросил я.
— Да, всех этих оголтелых. Их сборища в Румянцевском сквере. Это же штурмовики, они уже готовы громить.
Глеб Михайлович отхлебнул из рюмки. Поглядел на нас с легкой своей улыбочкой. Столько обрушилось на него бед — восемнадцать лет в лагерях — каторга, голод, полярная ночь, — а он выжил. Прямая спина, негромкий голос и улыбка. Удивительный человек!
— Но главная опасность — в самой системе власти, — продолжал Глеб Михайлович. — Горбачев пытается ее подправить, смягчить, — гласность, плюрализм, это хорошо, но — мало. Ему очень хочется, чтобы страна выглядела благополучной. Вбухали миллиарды в промышленность, в сельское хозяйство. Ускорение! Но система — неэффективна. Непроизводительна, малоподвижна.
— Она очень даже подвижна в производстве оружия, — говорю, подливая коньяк в рюмки.
— Совершенно верно. Пушки вместо масла. Но, слава богу, кончилась холодная война. А масла больше не стало. На полках в магазинах по-прежнему вместо продуктов — брежневская продовольственная программа, ее на хлеб не намажешь. Ошибка Горбачева в том, что он не может себе представить иную систему. Только привычная, но улучшенная — то есть, всё та же, плановая. А нужен решительный поворот к рыночной системе.
— Ну вот предложил же Явлинский программу перехода к рынку.
— Да, программа «Пятьсот дней». Но Горбачев колеблется. У него хватило решительности принять антиалкогольную программу, — загубили виноградники, но меньше пить не стали. А ввести «Пятьсот дней» — не решается. Рынок — это непривычно. Как это можно — без контроля государства?
— А можно? — спросил я.
— Не только можно — нужно! Экономика на краю пропасти, необходимо скорейшее введение частного предпринимательства. Только это спасет Россию.
— Однажды уже была такая попытка — в двадцать первом ввели нэп.