И тогда шедший на крейсере командир отряда кавторанг Святов приказал снять с «Гневного» экипаж, а корабль затопить. Малым ходом эсминец «Гордый» подошел к «Гневному», и началась долгая переноска убитых и раненых, переход уцелевших. Все это происходило обманчиво прекрасной белой ночью — второй ночью начавшейся войны — на минном поле. Оно, минное поле, еще до начала войны незаметно выставленное противником, будто не хотело ограничиться одной жертвой. Только «Гордый» закончил работу спасения и отошел от обезлюдевшего «Гневного», как ночь содрогнулась от нового мощного взрыва. Мина взорвалась под корпусом «Максима Горького». Когда опал гигантский столб огня и воды, все увидели, что у крейсера оторван нос по первую башню. Крик ужаса, исторгнутый у очевидцев, взлетел к задымленным небесам. Задним ходом «Максим Горький», вот же удача, сохранивший плавучесть, выбирался с минного поля. Выбирался и эсминец «Гордый», и тут…
— Опять взрыв, — говорил Горгадзе. — Мы, снятые с «Гневного», сидим в кубрике… Эсминец здорово тряхнуло, свет погас… В полной темноте рванулись к трапу. Давка, ор, мат… Сверху кто-то орет, чтоб не лезли наверх… Ну, тут свет дали… прокричали, что мина не корабль порвала, а только параван… Успокоились мы…
Однако в шесть утра опять рвануло — у левого борта. Досталось «Гордому». В пробоину хлынула вода. Но храбр был командир корабля Ефет, и под стать ему — команда. Быстро завели пластырь, взвыли водооткачивающие насосы. Корабль потерял ход, но остался на плаву. Ефет получил от Святова приказ добить «Гневный», все еще качавшийся на минном поле. И стотридцатки «Гордого» открыли огонь — то были первые залпы войны, но не по противнику, а по своему — по невезучему собрату. «Гневный», объятый пожаром, затонул. Канонерская лодка «Москва», вышедшая навстречу отряду, привела «Гордый» на буксире в Таллин. «Максим Горький» дошел своим ходом. Им, крейсеру и эсминцу, предстоял большой ремонт на Морском заводе в Кронштадте.
— Ну вот, — сказал Горгадзе, — такие пироги. Команду «Гневного», кого поранило, — в госпиталь. Там и меня заштопали. — Он, сняв мичманку, потрогал свой затылок. — А потом всех нас — в морскую пехоту. Такие пироги, — повторил Горгадзе. Его лицо, с черными усами, с большими темными глазами, освещали сполохи пожаров. — Скажи, Валя, разве тАк мы представляли себе войну?
— Нет.
— Почему же так плохо воюем? Немцы приперлись вплотную к Питеру… вплотную к Таллину… Что случилось с нашей армией? Где наши танки, где авиация? Почему корабли гибнут не в бою, а на минных полях? Что — проспали, просрали постановки мин? Почему не противодействовали?
— Наша лодка потопила минзаг, выставлявший мины у Ирбенского пролива, — хмуро сказал Травников.
— Вы потопили, молодцы, а сколько минзагов поставили мины, и никто им не мешал?
— Жорка, давай поспим немного. На твои вопросы никто не ответит.
— Знаю. — Горгадзе воткнул окурок в стенку траншеи и поднялся. — Знаю, что нет ответов. А здесь, — приставил он палец к груди, — горит у меня.
— У меня тоже, — сказал Травников.
— Ну, пока, ребята. Завтра трудный будет день. Попробуем остаться живыми.
Что может морская пехота?
Морская пехота все может. Прикажут стоять насмерть — она стоит. Прикажут пойти в контратаку — она пойдет. Только умирать не надо приказывать морской пехоте. Это — не по приказу делается, а по судьбе.
Она, судьба, у каждого своя.
27 августа был днем судьбоносным. Немцы подступили к восточной окраине Таллина и прорывались в город. Прорыв нельзя было допустить! Он сорвал бы эвакуацию, разработанную штабом флота. Вместо организованного отхода и посадки войск на корабли возникли бы уличные столкновения, кровавые бои в гаванях — стихия войны грозила гибелью гарнизону Таллина и флоту.
Сдержать противника!
Выло и грохотало железо над парком Кадриорг. Шел несильный дождь. По обрубленным аллеям, по перепаханным цветникам бросилась в контратаку морская пехота. Пулеметный огонь прижимал к земле, но снова — вперед, вперед, ура-а… — поднимались живые и метр за метром… под усилившимся дождем…
Уже не помня, на каком он свете, с винтовкой наперевес, бежал Валентин Травников — падал, полз среди мокрого кустарника — но снова по свистку, по выкрику ротного — вперед, вперё-о-од… И только вот это — добежать до немецких позиций, достать штыком — только это — больше ничего не осталось в жизни — да и сама жизнь — была или почудилась?..
Нет, не добежать, всё плотнее огонь. Короткими перебежками — назад, к своим траншеям. Кто уцелел — назад…
А кто не уцелел, остались лежать среди кустарников Кадриорга. Тут и там лежали фрунзенцы, на бегу остановленные пулями. Лежали, кто навзничь, кто ничком или скорчившись, в своих черных бушлатах, мало пригодных для сухопутных боев. Молодые, ни до чего, кроме войны, не дожившие, они остались лежать в Кадриорге, проклятом парке, — и не было никакой возможности их похоронить.