В обширной литературе по этому вопросу обычно говорится о допускающем двоякое толкование слове «закон», которое в данном контексте иногда означает закон страны — то есть постулированный, действующий закон, а иногда — закон, который живет в душе человека и голос которого порою заглушает голос закона страны. Если же мы под этим будем разуметь недвусмысленный голос совести — или, по куда более размытому юридическому определению, «основного свойственного человеку чувства»[50], то это не только умаляет вопрос, но означает сознательный отказ от обсуждения основного морального, юридического и политического феномена нашего времени.

Конечно, действиями Эйхмана руководила не только его убежденность в том, что Гиммлер начал отдавать «преступные» приказы. В Эйхмане говорил не фанатизм, а его истинное, «безграничное и чрезмерное восхищение Гитлером» (как назвал это один из свидетелей защиты) — человеком, который «из ефрейтора превратился в канцлера рейха». И не имеет никакого смысла пытаться понять, какой мотив был для него сильнее — его восхищение Гитлером или его твердая решимость оставаться законопослушным гражданином уже лежавшего в руинах Третьего рейха. В последние дни войны, когда он уже был в Берлине и с негодованием наблюдал, как все окружающие, готовясь к встрече с русскими или с союзниками, добывали себе фальшивые документы, свою роль играли оба мотива. Несколько недель спустя Эйхман тоже отправился в путь под вымышленным именем, но к тому времени Гитлер был уже мертв, «закона страны» больше не существовало, и он, как он сам говорил, больше не был связан присягой. Потому что присяга, которую принимали члены СС, отличалась от воинской присяги — они присягали в верности Гитлеру, а не Германии.

Случай с совестью Эйхмана, достаточно сложный, но отнюдь не уникальный, вряд ли сравним со случаями немецких генералов, один из которых, когда его в Нюрнберге спросили: «Как же стало возможным, что вы, почтенные генералы, могли с такой неоспоримой преданностью продолжать служить убийце?» ответил, что «не дело солдата судить вышестоящего командира. Оставим это истории или Господу Богу». (Эти слова принадлежат повешенному в Нюрнберге генералу Альфреду Йодлю.) Эйхман, человек куда менее интеллектуальный и практически необразованный, по крайней мере смутно понимал, что в преступника его превратил не приказ, а закон. Различие между приказом и словом фюрера заключалось в том, что юридическая сила последнего не ограничивалась ни временем, ни пространством, а приказ имел такие ограничения. В этом также заключается истинная причина, почему приказ фюрера об «окончательном решении» сопровождался целым потоком постановлений и директив, которые составляли опытные юристы и адвокаты, а не чиновники: этот приказ, в отличие от обычных приказов, имел силу закона. И вряд ли стоит здесь напоминать, что вся эта активная юридическая деятельность, будучи, с одной стороны, обыкновенным проявлением немецкого педантизма, с другой стороны, была призвана придать всему процессу вид хоть какой-то законности.

И точно так же как закон во всех цивилизованных странах предполагает, что, хотя порою естественные желания и наклонности человека могут толкать его к убийству, голос совести все-таки говорит всем и каждому: «Не убий», закон страны Гитлера требовал, чтобы голос совести говорил: «Убий», хотя организаторы резни прекрасно знали, что убийство противоречит естественным желаниям и наклонностям большинства людей. Зло в Третьем рейхе утратило тот признак, по которому большинство людей его распознают — оно перестало быть искушением. Многие немцы и многие нацисты, возможно, испытывали искушение не убивать, не грабить, не дозволять своим соседям идти на верную гибель (а то, что конечной точкой транспортов с евреями была смерть, знали все, хотя далеко не все знали чудовищные подробности) и тем самым не становиться соучастниками преступления, которые извлекли из него выгоду. Но — Господь знает, они научились противиться искушению.

<p>Глава девятая</p><p>ДЕПОРТАЦИИ ИЗ РЕЙХА. ГЕРМАНИЯ, АВСТРИЯ И ПРОТЕКТОРАТ</p>

В исторический период между Ванзейской конференцией в январе 1942 года, когда Эйхман, чувствуя себя Понтием Пилатом, умывал руки, и летом и осенью 1944 года, когда Гиммлер за спиной Гитлера задумал отказаться от «окончательного решения еврейского вопроса» — словно все сопровождавшие его бойни были лишь достойной сожаления ошибкой, — вопросы совести Эйхмана не беспокоили. Его помыслы были полностью заняты деликатной работой по организации и администрированию, и решать эту задачу приходилось не только в самый разгар мировой войны, но и, что было для него более важным, в разгар бесчисленных интриг и подковерной борьбы за сферы влияния между занятыми «решением еврейского вопроса» государственными и партийными службами.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Холокост

Похожие книги