Батюшков напишет “Элегию” в Каменце-Подольском, городке на юго-западе Украины. Отчаявшийся получить повышение в гвардию и выйти в отставку, он будет вынужден уехать сюда вслед за генералом Бахметевым. Он по-прежнему числится его адъютантом. На новые квартиры Батюшков едет с разбитым сердцем и утраченными иллюзиями. Никаких наград за пережитые испытания мир и не думал вручать новому Одиссею. Счастье – не обязательная часть жизни, во всяком случае, не в той идеальной, литературной форме, в какой оно представлялось в “Моих пенатах”. Сквозь стихи, написанные или задуманные в Каменце, пройдёт, как нить, элегическая “трещина”. Элегия и вообще жанр для подобных “промежуточных” состояний. Написанные вдали от столиц, “каменецкие элегии” Константина Николаевича (включая и “Тень друга”, разумеется, где речь тоже идёт о двоемирии) – составят своего рода цикл, и объединит их внутреннее состояние поэта; “элегическая ситуация”, когда человека переполняют живые и как бы встречные потоки противоположных чувств. С одной стороны, сладость воспоминания о мечте и картинах, которыми она так долго питала; надежда, снова и снова обольщающая человека. С другой, горечь сознания, что в реальности им нет места; и разум, который, подобно врачевателю, бесстрастно фиксирует и то, и другое состояние. И кто здесь врач? кто пациент? кто мечтатель? кто поэт? Вслед за автором читатель едва ли не наслаждается меланхолией, это и есть элегия. Паузу после слова “дар” (“Я чувствую, мой дар…”) – мы буквально слышим. Батюшков на секунду запинается перед самым страшным для поэта открытием (“…в поэзии угас”). Но “элегическая ситуация” в том и заключается, что об угасшем даре поэт пишет великолепное стихотворение.

В твоем присутствии страдания и муки  Я сердцем новые познал.  Они ужаснее разлуки,Всего ужаснее! Я видел, я читалВ твоем молчании, в прерывном разговоре,  В твоем унылом взоре,В сей тайной горести потупленных очей,В улыбке и в самой веселости твоей   Следы сердечного терзанья…

О ком говорит Батюшков? Чей образ вывез он из Петербурга? Да всё тот же, в сердце с которым прошёл и Германию, и Францию, и Англию. На развалинах старого замка в Швеции – посреди призраков далёкого прошлого – мнился ему образ девицы Анны. Что-то промелькнуло между ними перед войной. Так намечтал он себе. Так прочитал улыбку и взгляд оленинской воспитанницы. Да и сама она могла попасть на время под обаяние поэта. Но Батюшков оказался не Одиссей, а Фурман – не его Пенелопа. Всё вышло в точности по написанному: “Вернулся он и что ж? Отчизны не познал”. Где бы ни состоялся их разговор, в конце лета – осенью 1814 года в Приютине или в доме на Фонтанке – в элегии мы видим картину довольно отчётливо. Девушка улыбается, даже смеётся, но веселье деланное. Она прячет глаза, но взгляд говорит за себя. Ей неловко перед чужими чувствами. Ответить она хотела бы, но не может. Она тоже находится в “элегической ситуации”. А Батюшков уверен, что подобные решения надо принимать без “сердечных терзаний”. Ни секунды не сомневаясь в том, что делаешь. Только тогда решение правильное. Или не принимать вовсе. И Батюшков “забирает” предложение. О том, как и где он “аннулирует” сватовство, ничего неизвестно. Но уже в письме из Петербурга в Москву Вяземскому (март 1815 года) он скажет, что “Сердце моё было оскорблено в нежнейших его пристрастиях” и —”Я умею подбирать в бурю парусы моего воображения”.

Перейти на страницу:

Похожие книги