В ответ Баудолино завопил: – Отец, так это ты и есть! – и тут голос его почему-то осекся и слезы залили глаза, но льющиеся слезы не способны были скрыть великую радость. И добавил, овладев голосом: – И никакие не тридцать лет вы проливаете слезы, потому что я уехал ровнешенько тому назад тринадцать, и ты должен быть доволен, потому что я провел их с толком и вышел в люди. – Дедок подлез под самую морду мулицы, чутко вперился Баудолино в лицо и проговорил: – Да и ты, однако, ты и есть! Хотя и миновало тридцать лет, но твоя лукавая харя все такая же, как была! Ну, скажу тебе со всей прямотою: хоть и вышел ты вроде, как рассказываешь тут, в люди, но с родителем своим ты не моги сметь спорить, и если я говорю, что тридцать, значит, мне они за тридцать показались, и за эти тридцать лет мог бы, бездельник, хоть какую-нибудь весточку послать, этакая ты каналья, погубление всего нашего рода, слазь сюда с твоей лядащей скотины, ведь она, поди, краденая, дай я тебе влуплю за это батогом по хребту! – И он схватил Баудолино за сапог, стягивая с мулицы, однако в этот миг встрял тот, кто казался над ними всеми воеводой. – Ты что, Гальяудо, ты смекни, встречаешь сына через тридцать лет...

– Тринадцать, – поправил Баудолино.

– А ты заткнись, у меня с тобой разговор особый! Однако смекни, папаша, встречаешь через тридцать лет, тут по порядку надо вам обниматься и возносить благодарение Господу, черти вас побери совсем и к дьяволу!

Баудолино тем временем действительно спешился и готовился бросаться в объятия Гальяудо, который, стоя перед ним, заплакал, но тот же главный, который казался воеводой, снова влез в середину и ухватил Баудолино за шиворот. – А вот если у кого и найдутся к тебе старые счеты, то учти, что у меня.

– Кто ж ты такой? – спросил Баудолино.

– Я Оберто из Форо, хотя ты об этом не знаешь и не помнишь ничего. Когда мне было десять лет, мой родитель оказал вам честь, заехал к вам на двор посмотреть бычков, торговал он бычков у твоего папаши... Я был одет как подобает сыну рыцаря, и отец не разрешал мне входить в ваш хлев, чтоб не запачкался. Я ждал его около дома, свернул за угол, а там ты терся, грязный, вонючий, прямо из кучи назема. Ты подошел ко мне, присмотрелся и спросил: играть будешь? Я как дурак сказал: буду. Ты мне дал пинка и я улетел в свиное корыто. Отец за перепачканный новый наряд вечером меня выдрал...

– Понятно, – сказал Баудолино. – Но прошло тридцать лет...

– Во-первых, тринадцать, а во-вторых, я с того дня все жду случая поквитаться, потому что никогда меня так не унижали. Пока рос, я каждый день обещал себе, что вот попадется мне сынок того Гальяудо и я прикончу его.

– И теперь ты меня прикончишь?

– Теперь нет. То есть теперь уже нет. Потому что мы здесь занимаемся важным делом, строим город, чтобы воевать против императора, пускай-ка он снова сунется на наше место... так что подумай сам, можно ли мне терять время, тебя приканчивать! Подумай! Целых тридцать лет...

– Тринадцать.

– Целых тринадцать лет я носил эту занозу в сердце, и тут в самый интересный момент, когда я наконец тебя нашел, злоба прошла.

– Вот так со мной поговоришь, ан глядь...

– Ладно, кончай зубоскалить, обнимись с отцом. Потом, если ты извиняешься за ту историю со свиным корытом, то тогда, тут рядом обмывают окончание одной постройки, и в этих случаях берется бочка вина, настоящего праздникового, и, как говаривали наши пращуры, все упиваются в гогу-магогу.

Через какие-то минуты Баудолино сидел в трактире и давался диву: еще и города толком нет, а кабак у них уже налажен. Стоят столы и скамьи на улице под красивым навесом. Ясно, в эту холодень, по справедливости, все пошли во внутреннюю залу, всю обставленную бочками, и с длинными деревянными столами, а на столах было наставлено добрых кружек, на блюдах наложено колбас из ослятины, которые (объяснял Баудолино ужасавшемуся Никите) поначалу смахивают на такие раздутые бурдючки, ты их – пших! – протыкаешь ножичком и кидаешь в котел с чесночным маслом, и выходит невозможно описать какой смак. Поэтому все участники застолья лучатся довольством, воняют чесноком и не вяжут лыка. Оберто из Форо торжественно объявил о возвращении сына Гальяудо Аулари, и большинство присутствующих начало лупить Баудолино по плечам что есть силы, а тот сперва таращился на них, силясь припомнить имя, а потом, с ответным хлопанием, узнавал и выкрикивал, как зовут то того, то этого, и тут конца-краю не предвиделось. – О господи, ты же Скаккабароцци, а ты Куттика из Кварньенто, а ты, погоди, не надо говорить, я сам хочу вспомнить, да ты же Скварчафики! А ты, выходит, Гини? Или Порчелли?

– Нет, вон он Порчелли, вон тот самый, с кем вы всегда кидаетесь камнями! А я был другой, я был Гино Гини, и, по правде говоря, им же до сих пор и остался. Мы с тобой зимой удили в проруби, помнишь?

– Господи Иисусе, а ведь и правда, ты Гини. И ты, как я помню, был великий дока продавать! Мог продать что угодно! Даже козье дерьмо! Ты ведь всучил кизяк одному паломнику, будто это мощи святого Баудолина?

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги