Генуэзцы наготовили корзин с тонкими хлебами – скрипи-литами. Эти знаменитые лепешки готовились из бобовой муки, заправлялись оливковым маслом и резались на продолговатые ломти. Переложенные листьями салата, они всегда были под рукой: оставалось только посыпать перцем, и получалась дивная еда, сытная – хоть корми львов! лучше бифштекса! Лежали в корзинах и булки с маслом, с шалфеем, с сыром, с жареным луком.
Никите эта варварская пища показалась непривлекательной, но поскольку выход был намечен не ранее чем через сутки, он рассудил, что останется еще время и для последних изысканных лакомств, которые успеет состряпать Фео-фил, и для последних рассказов Баудолино, ибо жаль было расставаться на интересном месте, так и не узнав, чем заканчивается его повесть.
– Ну, моя повесть еще не скоро заканчивается, – буркнул Баудолино. – В любом случае, я отправляюсь с вами. В Константинополе мне вовсе нечего делать. На каждом углу тяжкие воспоминания... Ты стал моим пергаментом, сударь Никита. Я на тебе пишу то, что полагал позабытым. Будто рука скользит по листу. Думаю, что рассказчику самое нужное – слушатель. Тогда истории выходят из забытья. Можно рассказывать, конечно, и самому себе. Но... Помнишь, как я писал письма императрице? Которые к ней не попадали? Если я и сдурил, прочитал их товарищам, – это потому, что в противном случае письма не имели бы смысла. А вот когда с императрицей состоялось дивное событие, поцелуй, то про этот поцелуй рассказать я никому не был волен. Я носил его в себе, в своей памяти, долгие годы, то и дело смаковал, как ваше сладкое вино с медом... жил с этим ядом во рту... Вот сейчас я рассказал о поцелуе – и освободился.
– А почему ты именно сейчас смог рассказать о поцелуе?
– Потому что именно сейчас, прямо перед нашей встречей с тобою, не осталось в живых никого из тех, кто участвовал в моей истории. Остаюсь в живых только я. Ты мне необходим теперь, как воздух. Я пойду с вами до Селиврии.
Не успев отойти от ран, полученных под Леньяно, Фридрих вызвал Баудолино вместе с имперским канцлером Христианом фон Бухом. Если решаем принять всерьез грамоту Иоанна, следует действовать немедленно. Христиан прочитал пергамент, поданный Баудолино, и, предусмотрительный царедворец, сделал несколько замечаний. Прежде всего: почерк не писарский, не канцелярский. А ведь письму надлежало обращаться в кругу папского двора и при дворах Франции, Англии, византийского василевса. Пусть же оно примет вид, положенный важным документам в мировом христианском обиходе. Затем он добавил, что требуется некоторое время, чтоб изготовить печати, действительно похожие на печати. Чтобы работать серьезно, надо работать спокойно.
Как запустить письмо по всем этим городам и весям? Разослать прямо из имперской канцелярии... Неправдоподобно. Вот еще! Пресвитер Иоанн обратился лично к тебе, пригласил в гости в неизведанные страны, а ты станешь разглашать это на семи ветрах, lippis et tonsoribus[23]
Баудолино предложил употребить своих друзей. Из них выйдут агенты выше всяких подозрений. Выученики парижской школы, это вам не Фридриховы птенцы. Абдул обнародует письмо в государствах Святой Земли. Борон распространит текст по Англии, Гийот по Франции. А Рабби Соломон распространит его через евреев, проживающих на территории Византийской империи.
Так все следующие месяцы были посвящены хитроумным подставам, и Баудолино в сущности руководил скрипторием, где трудились его однокашники. Фридрих время от времени требовал докладов. Он настаивал, в частности, на том, чтобы статью насчет Братины прописали поотчетливее. Баудолино объяснил ему, по каким причинам эту тему лучше бы оставить под завесой тумана. Но он увидел, что царский и священнический символ, судя по всему, волнует императора.
План прорабатывался. Однако Фридрих то и дело отвлекался на инородные дела. Требовалось во что бы то ни стало замиряться с папой Александром Третьим, ибо императорских антипап, как обнаружилось, никто в мире всерьез не принимал. Император согласился отдать честь Александру и признать его единственным и истинным римским понтификом (и это был крупный шаг). Но за это папу обязывали, чтоб он полностью прекратил поддержку ломбардских городов-коммун (а это был уже шаг просто-таки гигантский). Стоило ли, задумались тогда и Фридрих и его канцлер Христиан фон Бух, одной рукой плести тонкую интригу с папой, а другой – подрывать эту связь, снова вытаскивая теорию совмещения sacerdotium и imperium? Баудолино от этих императорских колебаний исходил желчью, но, конечно, не мог слова сказать поперек его воли.