Шах Аббас становился все ласковее, и улыбка его — будто прощальный луч солнца, окутываемого грозовыми тучами: вот-вот блеснет молния, кривая, как исфаханская сабля.
Решил князь Тюфякин, что настал час умаслить шаха. Правую ногу вперед выставил, руки развел в стороны, сам почтительно изогнулся и повел речь о прибыльной торговле, которую Московское государство, печалясь о любезном Иране, ему уготовало. Французские купцы не получили от московских властей разрешение ездить в Персию сухопутным путем, через Московское государство, а персидские получат — для провоза шелка во Францию. И прибыль от этого ему, Аббас шахову величеству, выйдет великая.
Не то просиял шах, не то усмехнулся, а отвечал так звонко, будто с каждым словом золотой туман дарил: «Хочу с царем и великим князем Михайлом Федоровичем всея Русии в братской любви и дружбе и в ссылке быти, как наперед его был. А торговля для друга — клад открытый, золото; для недругов их — угроза скрытая и яд». И сказал шах еще, что все взвесит на весах выгоды и о том послам в свое время скажет…
В тронном зале, когда речь велась о русско-персидской торговле, князь Тюфякин, как и полагалось московскому послу, придал лицу выражение предельной уверенности. Сейчас же озабоченность выразилась на лице князя; близилась война с королевской Польшей, казну московскую надо было срочно наполнить червонными монетами.
Но не для одного того завязывалась новая торговля. Главный источник богатства Австрийского дома, его золотого могущества — морская торговля Испании с Востоком. А коли получат персидские купцы разрешение ездить в Европу сухопутным путем, через Московское государство, Габсбурги лишатся многих доходов, из коих Москва получит изрядную толику.
Но итоги посольства не были еще ясны, и это томило. Посольский приказ ценил его, князя Тюфякина, а царь Михаил Федорович и особенно патриарх Филарет относились с прохладцей. И считал он, Тюфякин, что причиной тому сходство его с Борисом Годуновым. Будто желая еще раз в том удостовериться, наклонился князь над водоемом синей воды, в которой зыбилась луна. Хоть и не ясно отражалось лицо в водном зеркале, а все же выступили характерные для царя Бориса черты: упрямый подбородок, резко изогнутые брови, татарские скулы, крупный нос, и лишь волнистая бородка несколько сглаживала это неуместное сходство. Он, князь Тюфякин, всегда слыл за непоседу, да и надо было на ночь проверить посольских людей: как бы чего не натворили, поддавшись незнакомому зелью или волшебству.
Вдали, там, где находилось строение, отведенное для сопровождающих посольство, слышались голоса. Князь Тюфякин неслышно приблизился и остановился под тенью платана. Несколько сокольников перекидывались словами и балагурили.
— Башку об заклад! Аббас шахово величество мертвого сокола и в грош не ставит!
— У каспийкой воды, где устье Терека, соколов не перечесть.
— Там и гнездарь-сокол, и низовой, и верховой в согласии дичь бьют.
— Эко диво!
— А кой сокол в полон угодит или ж опричь этой в другую беду, летит верховой сокол на выручку.
— Да ну? А не леший к ведьме на выучку?
— А кто сию дичь сказывая?
— Не дичь сказывал, а песню пел. Меркушка, стрелецкий десятник. Сам на Балчуге слыхал.
— Меркушка? Тот, что у боярина Хворостинина?..
— Угу.
— А песню-то упомнил?
— Вестимо. Назубок вызубрил.
— Сказывай!
— Не веришь? А ну, Семен, давай балалайку!
— Исфахан разбудишь.
— И это не в труд.
— Смотри, кому Исфахан, а кому не погань!
— Нишкни! Петь, сокольники!
— Валяй!
Рослый сокольник с двуглавым орлом на груди подкинул балалайку, ловко поймал и с ходу ударил по струнам.
Чуть шелохнулись заросли, но ни князь Тюфякин, ни сокольники не заметили купца Мамеселея. Не раз этот лазутчик бывал в Москве с персидским товаром, выгоды ради выучился говорить по-русски и потому особенно ценим был шахом Аббасом. В сад посольского ханэ проник он по известному лишь Эмир-Гюне-хану тайному ходу. Проскользнув в самую гущу кизиловых кустов, Мамеселей весь превратился в слух.
Под перепляс звуков балалайки сокольник выводил высоким голосом: