— Прости, дорогой Фермин. Но необъятное у этого знатного мужа отнюдь не его красноречие, а та часть тела, которую оголяют в отхожем месте, куда, кстати, в ночь на двадцать четвертое января[25] он засунул от страха свою голову со всем красноречием. Я сам не видел этой сцены, но рассказывают, что именно часть, противоположная голове, была действительно необъятной.
— Гнусная ложь и клевета! Выдумки плебса, которые повторяют грубые мужланы.
— Зато они спасают нас от разглагольствований горе-ораторов.
И сколько раз после подобной перебранки, затеянной священником, дон Фермин возвращался домой, давая себе слово никогда больше не ходить на тертулии к падре.
И только частые письма от сына рассеивали неприятные мысли, возникавшие у дона Фермина после очередной стычки с падре. Покинув секретарский пост, который послужил ему неким трамплином для прыжка в будущее, Сесилио остался в Европе, готовя себя к высокой миссии, на которую возлагалось столько надежд. Он встречался с выдающимися людьми своей эпохи, черпая из первоисточника великую науку политической деятельности.
Отец взволнованно читал и перечитывал помятые страницы сыновних посланий и, растроганно складывая их, бормотал:
— Отлично, сынок, отлично! Ты мне написал чудесное письмо.
И дон Фермин тут же отправлялся читать письма падре Медиавилья, заранее предвкушая, какое он доставит ему удовольствие. По дороге он думал: «И не столь прекрасно то, о чем он пишет, как то, о чем он умалчивает. Он уже в совершенстве владеет политической наукой. Интеллектуальный багаж моего Сесилио ляжет значительным грузом на весы, которые отмеряют судьбы родины. Сейчас чаша этих весов склоняется под тяжестью нового меча Бренна[26] — копья генерала Монагаса».
Вот почему, когда разговор шел о письмах Сесилио, Росендо Медиавилья, глубоко уважая отцовские чувства друга, не извлекал на свет свою суковатую дубину.
Но были и сомневающиеся.
Сомневался капитан Антонио де Сеспедес, уволенный из армии с момента прихода к власти генерала Монагаса и снова обретавшийся в городе в качестве жениха Луи-саны.
Не слишком-то привлекательным рисовалось непримиримым олигархам их ближайшее будущее; они не были согласны с новой формой политической власти, которая вырисовывалась на горизонте, особенно это относилось к Антонио, отпрыску увядшего рода Сеспедес. В этом отчасти заключалась причина того, что возникшее еще в детстве любовное влечение Антонио и Луи-саны все еще не завершалось бракосочетанием.
Но истинная причина такой оттяжки заключалась в самой природе их любовных отношений, которые грозили перерасти в лишенную страсти холодную привычку.
Проведя день в самом приятном, исполненном очарования обществе Луисаны, Антонио, несмотря на все свои сомнения, на следующий же день готов был объявить о свадьбе, как вдруг все рушилось из-за неожиданного отказа невесты, обидевшейся на его шутку или банальное замечание. Оставив жениха стоять столбом посреди зала, она убегала к себе, громко хлопая дверьми.
То были вспышки, порожденные безрассудными мыслями, в которых она недавно призналась Сесилио. Мир вдруг становился маленьким и тесным для обуревавших ее огромных чувств: «Четыре стены, четыре ребенка». Безграничная серость жизни заурядной женщины, стирающей тряпки, укачивающей младенца. Нет, то не было ни просто разочарованием в Антонио, ни отсутствием у нее материнского чувства. Луисана сама сознавала, что все это было куда сложней, но никак не могла разобраться в своих же душевных переживаниях, и из множества мыслей, теснившихся в ее голове, оставались лишь обрывки фраз, выражающих духовную ограниченность и скудость: «Четыре стены, четыре привязанности на всю жизнь!»
— Ума не приложу, Антонио, как это ты сносишь ее дурные выходки, — твердила брату Аурелия или Кармела. — Надо прямо-таки обладать терпением многострадального Иова.
У Антонио де Сеспедес не было такого терпения и в помине; однако Луисана не была той женщиной, от которой мог легко отказаться мужчина, хотя бы немного познавший ее истинные душевные качества.
И, словно подчиняясь ее влиянию (Антонио тоже прекрасно сознавал, что его влекла не простая влюбленность, с какой уже давно покончили годы), он не мог разобраться в своих чувствах и, продолжая пребывать в сомнениях, не назначал дня своей свадьбы.
Дон Фермин восседал во главе стола, за которым расположилась вся семья. Ему бы очень хотелось, чтобы на этом торжестве по случаю возвращения сына присутствовал бы кое-кто из его друзей, которые вместе с ним возлагали на Сесилио свои надежды, а также подруги его дочерей и их женихи, но виновник торжества неожиданно предпочел семейный интимный обед без шума и помпы, как в обычные дни; он устал от жизни вдали от родины и по возвращении в отчий дом желал наедине насладиться встречей с родными и близкими. За столом был он, его отец и три сестры. Сесилио начал свой рассказ.