Домой я вернулся в отчаянии. Мать не понимала, что со мной. Я напомнил ей о подписях. Она заплакала, умоляя меня все уладить. Словно это зависело от меня! Впрочем, еще не все было потеряно. Моя латинская работа была хорошей. Я знал это. Если математик отнесется ко мне снисходительно, все может окончиться благополучно.
Но я с тяжелым сердцем думал о деньгах, которых у меня не хватало. Потребовать у Перикла эти две кроны обратно — значило нарушить наши правила чести. У матери? Она рассердилась и стукнула меня по голове спицами, которые как раз держала в руке.
— Опять деньги? Постарайся сначала перейти в другой класс.
Она не понимала, что это для меня значит. Я рассказал ей все.
— Твой друг должен вернуть тебе деньги.
Я молчал.
— Ты, право, слишком легкомыслен, — прибавила она, — и за это я тебя расцелую.
Я отвернулся. Она горячо поцеловала меня. Мне хотелось плакать.
Мои беды множились. Неужели образок, который я получил от мальчика в сумасшедшем доме, не принесет мне счастья? Неужели воля моя не одолеет «дедушку рока», как мы говорили? Моя работа по латыни была слишком хорошей для плохого ученика. Учитель не поверил, что я написал ее сам. Я никогда не давал повода заподозрить меня в плутовстве — больше, чем это было у нас принято, разумеется. Но из чрезмерного чувства справедливости преподаватель вызвал меня и еще нескольких мальчиков, работы которых стояли на грани между удовлетворительной и неудовлетворительной отметками, и предложил нам остаться после школы и написать проверочную работу, которая и будет решающей. Мы все согласились, я с очень тяжелым сердцем. И недаром. Моя повторная работа оказалась хуже, чем у других. Злой умысел был налицо, и педагогический совет постановил проучить меня и провалить. Я знал это, но не желал в это верить.
Вокруг каждого ученика, которому грозила подобная участь, образовывался круг почитателей или сочувствующих. Несчастье уважают заранее. Теперь я понял, что беда уже неотвратима. Если бы я по крайней мере сохранил деньги в целости!
Но нет, если бы я их даже сохранил, я все же провалился бы и навлек позор на своего знаменитого отца. Позор? А может быть, славу? Со времени посещения дома умалишенных, — оно мне снилось, оно взбудоражило меня гораздо сильнее, чем встреча с пилигримами, — а особенно после ужаса, который я пережил во время урока математики, я находился в состоянии такого отчаяния и такого возбуждения, что начал вести себя самым непонятным образом.
Прежде всего я совсем перестал готовить уроки. Я достал целую охапку книг из библиотеки отца — непонятно, как он этого не заметил, — и до поздней ночи просиживал над учебниками и атласами, покуда в этом хаосе не отыскал книг о душевных болезнях. Я совершенно не знал, как называются болезни, от которых лечат в домах умалишенных. Подростку эти книги были так же недоступны, как книги о глазных болезнях.
Зато мне были доступны иллюстрации и фотографии сумасшедших, например их глаза, и в связи с проснувшейся чувственностью они производили на меня самое неизгладимое впечатление, в котором соединялось все: напряжение, сладостно-страшное бессилие и безволие и немедленно вслед за этим вспышка воли, радостная, счастливая…
Нет, безнадежные больные — их удивительные жуткие лица и фигуры чернели на белых листах бумаги — не оттолкнут меня, как моего отца. Охваченный манией величия, я был убежден, что сумею при помощи лекарства, нет, вернее, операции, излечить их.
Образ мальчика с седыми волосами (впрочем, был ли он действительно моим ровесником?) запечатлелся у меня в душе. Я таскал все больше книг, я клал их себе под подушку вместо кошелька и, проснувшись утром, сразу принимался за чтение. Я ничего уже из них не переписывал. Некоторые абзацы я знал наизусть и запоминал их легко, хотя и не понимая, со всем бешенством опьянения и со всей его бесцельной силой, не имеющей ничего общего с действительностью.
Мой кошелек не интересовал меня больше или интересовал совсем в другом смысле и по особой причине. Впоследствии я никогда не мог понять, что двигало мною тогда, но, вероятно, это было какое-то очень сокровенное чувство. Вместо того чтобы пополнить сумму, доверенную мне отцом, я сделал все, чтобы промотать ее без остатка. И я еще гордился этим, я опьянялся своим мотовством.
В один из этих дней, после школы, ко мне подошел мой друг. Он принес две кроны и неловко совал их мне в руку. Шел дождь. На мне была толстая суконная пелерина. Он был маленький, а я высокий. Я взял его под руку, накрыл своей пелериной, и мы отправились в путь. Помнится, мы говорили мало и, уж во всяком случае, не о планах на будущее и не о школе, которую мы оба ненавидели. Как потом выяснилось, в этом зимнем семестре только мы с ним и провалились. Денег я у него не взял.