Перед тем как лечь спать, я, уже в шлепанцах, побежал в канцелярию. Но дверь была, конечно, заперта; очевидно, никакой телеграммы не пришло. Совершенно подавленный, я возвратился в дортуар. Но когда я вошел в комнату, меня не встретила обычная тишина, прерываемая шепотом воспитанников, которые, лежа в постелях, переговариваются, друг с другом. Мальчики, их было пять или шесть, нетерпеливо поджидали меня. Среди них и тот мальчик, который потерял мать, и еще другой, тоже обиженный природой. Правда, он не мочился в постель, зато носил толстые очки и был робок, как все дети с больными глазами. Когда ему говорили, что он близорук, он возмущался. Он утверждал, что он дальнозорок, и в доказательство показывал свои стекла. Мне, как сыну окулиста — я произвел своего отца в профессора, которому платят груды золота за чудеса врачевания, — приходилось разрешать эти споры.

Я всегда становился на сторону малыша. Я знал, что уж ему-то лучше знать, как обстоит дело, ведь он все испытал на себе.

Вместе с этими мальчиками меня ждали еще два здоровенных парня — двоюродные братья, которые по нескольку лет сидели в каждом классе и, хотя в этом не было ничего почетного, достигли уже «почтенного», с нашей точки зрения, возраста: им было лет по семнадцати, а может быть, и по восемнадцати.

Разве я не обещал в благодарность за продукты, которыми со мной делились товарищи, угостить их из моих сокровищ? Разумеется, я не мог отказаться от своих слов. Мы разрезали торт Валли на куски и раскупорили бутыль с наливкой. Сделано это было при помощи знаменитого у нас перочинного ножа, вот тут-то и оказались полезными взрослые мальчики, владельцы этого чуда. А оба наши малыша старались крошечными своими ножичками откромсать от огромного окорока ломти потолще. Все делалось в полутьме. Зажечь свет мы не посмели. Но на заснеженных улицах светила луна, и мы быстро приспособились к этому освещению. Разговаривать громко мы тоже боялись. Остальные обитатели дортуара хотели спать, а кроме того, надо было остерегаться надзирателя, один из нас должен был стоять на стреме. Сначала вызвался стоять я. Но вскоре меня вернули из коридора, я уселся на свою кровать, остальные расположились кружком, большой парень поднес мне ко рту бутылку наливки. Сначала мне было страшно пить обжигающий сладкий напиток. Но скоро я развеселился. Мне все было мало. Я ел торт, хватал самые толстые ломти ветчины и напился первый раз в жизни.

Остальные болтали, пели и танцевали. Они пригласили к участию в пирушке весь дортуар. Один я не участвовал в общем веселье. Я жадно ел и топил свое горе в вине, но становился все молчаливей. Наконец у меня вырвали бутылку из рук — я не хотел с ней расставаться. В сущности, я был совершенно трезв. Я знал, что моей матери предстоит «разрешиться», я знал, что отец не смог мне ответить на телеграмму, но все это как будто касалось другого человека, а не меня. Мне было очень жаль этого человека, и я плакал, хватаясь за бутылку, пока наконец не заснул.

На другой день меня вызвал директор. Он снова стал меня расспрашивать и заставил повторить все сначала. Я запинался и говорил слишком тихо, он притянул меня к себе, — внезапно выражение его лица изменилось, он стал заметно холоднее, кашлянул в руку, потом отослал меня, позвал надзирателя и велел произвести обыск у меня под кроватью. Очевидно, директор почувствовал, что от меня пахнет водкой, запах которой не могло заглушить никакое полоскание. Но мы хорошенько все спрятали.

Товарищи встретили меня шумными криками, они считали большой доблестью с моей стороны, что я так много пил и что горе меня не одолело. Но я был мрачен и держался в стороне. Нас томила великая скука праздничных дней, к вечеру мы уже не знали, что с собой делать. Многие пытались выпросить у меня книгу о сумасшедших или книгу французского охотника — тщетно.

Маленький мокрун все время вертелся около меня, может быть, он считал меня товарищем по несчастью. Но я был с ним не очень-то приветлив. Я убеждал себя, что уже не жду ответной телеграммы, что уже ни на что не надеюсь, но все-таки я ужасно мучился.

На ночном столике моего товарища стоял портрет красивой, несколько полной, цветущей женщины, от которой ее слабый нервный мальчик не унаследовал ничего. Кровать его была не застелена, от нее шел отвратительный прокисший запах мочи; правда, мочился он только на простыню, под простыней лежала клеенка, но и от нее пахло не слишком приятно.

Оба Голиафа стояли возле постели и издевались над малышом. Тот молчал, ему даже льстило внимание взрослых. Я оглядел всех: мальчика, на зеленом лице которого выражались попеременно то страх, то распущенность; портрет его красивой матери, который он чтил, как святыню, и украсил еловой веткой, принесенной со вчерашней прогулки по лесу, товарищей, которые не стали друзьями.

Голиафы принялись острить по поводу моего отца, но их насмешки меня не трогали, я знал — они завидуют тому, что у меня такой отец и что он так чудесно лечит.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже