Львица, стремительно раненная стрелой, упала на землю, трагически раскинув передние и задние лапы. Голова ее, ослабев, склонилась левым ухом к земле. Из спины зловеще торчала стрела. Во всей фигуре львицы, в ее закрытых глазах — печальная покорность входящей в сердце смерти. К морде ее вопросительно склонился маленький львенок. Другой такой же детеныш карабкался сзади по крупу матери к торчащему концу стрелы. А над умирающей и ее детьми, выше всех, был лев-патриарх. Он властно, и сильно, и нежно опустил одну свою лапу на тело львицы и, гордо, высоко подняв голову, с мучительной ненавистью смотрел вдаль, туда, откуда прилетела стрела…
Американец и блондинка подошли поближе к бронзовым зверям. В темноте ночи звери казались живыми, шевелящимися.
— Как это красиво! — воскликнула блондинка…
— Да… Прочное сооружение! — американец палкой ткнул в лапу умирающей львице.
— Что вы? Что вы, оставьте! Мне хочется чувствовать их как живых. Скажите, вы ведь, наверное, много путешествовали?
— Мы каждый год непременно бываем в Европе. Но, — американец сдернул с руки блондинки перчатку и по-нищенски сказал, — умоляю вас, пойдем-те ко мне.
— А правда, что этот зверь пустыни с прекрасной гривой одержим такой бесконечной любовью к своей самке, как здесь, в бронзе показано?
Американец стащил с другой руки перчатку, взял жадно обе белые руки блондинки в свои — хрустнули тонкие пальцы — и ответил:
— Да, правда, потому что самка не мучит, не изводит его, как вы меня. Она покоряется ему, как ветка ветру.
Блондинка опять уткнула свое лицо в воротник и рассмеялась, как дробь по стеклу рассыпала.
Американец резко ударил стеком сам себя по ноге и хриплым, придушенным голосом едва слышно, но до жути властно сказал:
— Идемте.
В тот же момент он оглушительно — по крайней мере, ей так показалось — свистнул проезжавшему пустому такси и втолкнул блондинку туда.
Американец жил за городом почти что в замке. При полном свете в своих просторных покоях, устланных персидскими коврами и увешанных большими голландских художников картинами и малыми суздальских живописцев иконами, американец совершенно был поражен нежной белизной ее волос и тем, что они спускались ей чуть ли не до колен. Ни в Европе, ни в Америке таких волос теперь нет, разве что на парикмахерских манекенах.
Он предложил ей раздеться. Она вместо этого закуталась в лежавший на диване плед и, поджав под себя ноги, уютно устроилась на софе. Американец из американских книг знал, что все русские женщины с изломом и чтоб заставить их просто быть женщинами, то есть, по понятиям американца, чем-то вроде гигиенической принадлежности в жизненном обиходе, — надо потратить массу времени. Что же делать: иные любят получать подарки или деньги, а эти, русские, удивительно поглощают время. А так как время тоже деньги, то американец решил поэкономить и стал расшнуровывать свои ботинки. Вообще он в своем собственном обиталище сделался как-то непосредственнее, проще, смелее. Так, в магазине покупатель выбирает, скажем, пепельницу и смотрит на нее изысканно нежно, а принеся домой — просто сыплет в нее пепел и бросает окурки.
— Вы с первой минуты нашего знакомства как будто подсмеиваетесь надо мной? — спросил американец.
— Вы мне казались смешным.
— А теперь?
— Немножечко.
Американец совсем незаметно скрипнул зубами и, оставшись только в одном недорасшнурованном ботинке, спросил:
— Я понимаю: вы, наверное, какая-нибудь русская княгиня или графиня, изгнанная большевиками, и вот вам трудно освоиться с новым положением, вы все еще мните себя аристократами Третьего Рима и всех остальных считаете чем-то вроде материала для юмористики и смеха.
— О, нет: я не аристократка и даже не изгнанная. Я несчастно вывезенная моими отцом и матерью из моей действительно необыкновенной, прекрасной и любимой страны. Я была мала, когда уезжала оттуда, я не понимала, что такое большевики. Но именно поэтому-то я и не прощу своим старикам насилия, совершенного надо мной. Почти насильно увезли… Там были у меня радости…
Американец вдруг на один короткий миг сделался белый, как его блестящие манжеты.
— Вы, может быть, чекистка?
— Ха-ха-ха, — она рассмеялась так звонко, свежо и серебристо, что американцу в первый момент показалось, что это хрустальные бокалы на столе вдребезги разбились. — Ах, какой же вы странный: да я же ведь по милости своих родителей считаюсь эмигранткой, и ворота в необъятные русские просторы мне, должно быть, навсегда закрыты.
Успокоившись, американец снял и второй ботинок.
— Кто же вы?