— Не беспокойся, — продолжал его резать ножами бывший офицер, — твое прошение Николаю Второму у меня. Могу тебе его отдать, и никто из бывших и настоящих твоих приятелей по прежней работе не узнает этого. Но ты мне должен помочь. Ты, я заключаю из того, что ты наговорил только что, по убеждениям анархист. Такие-то, как ты, и нужны для одного дела.

У художника левая щека дрожала так, что он придерживал ее рукой. И вдруг в бешенстве, какого он раньше никогда не подозревал в себе, диким движением поднял стул, чтоб опрокинуть его на голову приятеля. Но тот опытным движением военного отскочил. Стул упал. А в правой руке белоусого человека комком чернел черный маленький браунинг, направленный в Кропило. Секунду спустя бывший офицер подошел к прижавшемуся к стене художнику и мягко, но настойчиво проговорил:

— Брось… Дурак. Слушай, что я тебе скажу, и тогда в твои собственные руки ты получишь твой собственный грех, и никто, повторяю, никто, которыми ты дорожишь, ни твой приятель Андрей, ни жена твоя не узнают про твое парижское грехопадение. Ведь от тебя, дурачина, требуется услуга той же Советской власти. Хоть ты и ругаешь государство, но Советской власти, как русской власти, ты неужели откажешь в услуге? В услуге России! Я к тебе добром, а ты мне… стулом.

Так как Кропило только что высказал все свои сокровенные мысли и для выражения их сказал все свои лучшие слова, то перед своим соседом он стоял сейчас как будто не то босым, не то совсем нагим. Ему сделалось стыдно и от духовной босоты своей, и от наплыва гнева. Художник думал: «Преступление это или нет, что я когда-то написал письмо царю? Ну, слабость, и больше ничего. Неужели за это меня теперь бы покарали? А может быть, и в самом деле лучше этот поступок загладить чем-нибудь добрым? Чем-нибудь значительным для России, для страны, для мужиков, которые в государстве или без него будут пахать, боронить, косить, жать… Жить и любить солнце и землю и нуждаться в том, чтоб никакая чужая рука не попрала его, народа, жизнь. А этот белоусый… Всем известно, как он дрался и за старую и за новую Россию, за страну. Может быть, и я буду полезен. И злоба-то у меня сейчас была не против него, а против меня самого: зачем унижался перед царем, которого, как мужик, я должен был бы ненавидеть…

Кропило, еще придерживая дрожащую щеку рукой, ясными глазами посмотрел на своего соседа и сказал:

— Прости меня… Я слушаю… Я готов…

* * *

Горная река бежит не ровно. Она то низвергается густой пенистой массой в низины и пропасти, чтобы там потерять стремительность, обрести покой в тихой заводи, остановиться в своем порыве, то спотыкается об острые камни и скалы, чтоб быть растерзанной ими в брызги.

Так революция в грохоте войны и песен кровавым потоком низринулась в широкую низину так называемого мирного строительства. Прекратили свой рев орудия. Штыки и ружья стали блистать только на плац-парадах. И песни, не заглушаемые ничем, стали слышнее. Но песни стали иные. С ними не шли больше на смерть. С ними шли на свадьбы, на празднества, с ними встречали вновь родившихся, провожали тихо скончавшихся, с ними любили. Песня, как и в давние времена, опять начала становиться аккомпанементом любви, перестав быть, как в годину войн, — молитвой перед смертью. К ней, к смерти, то есть навстречу вечности, люди не шли больше скопом, армиями, отрядами. Они зашагали к ней мирным, одиночным шагом.

А широка ли будет эта тихая заводь? Где же, где же, через какие пороги и крутизны жизнь опять ринется оглушительным потоком еще куда-то дальше?! Жизнь не пятится никогда.

Соланж работала с тем беззаветным усердием, с каким богомольцы с посошками мужественно поднимаются на крутую гору, не видя, что там, за ней, но думая, что там засверкают золотые кресты и маковки церквей чудотворной лавры.

Так и Соланж не замечала, как в жизни все шло от случая к недоразумению, от недоразумения к планировке и строжайшим правилам, настолько правильным, что они от правильности этой и гибли, едва прикоснувшись к жизни. Опять происходили недоразумения, опять кто-нибудь очень умный или начитанный составлял правила, которые воспрещалось переступать, предписывалось выполнять, рекомендовалось не уклоняться от них. Так шло до тех пор, пока не налетал какой-нибудь опять непредвиденный случай и не развевал пылью все правила…

В равнинной стране непредвиденные случаи жили привольно и дерзко, как разбойники на большой дороге.

Соланж переписывала инструкции и правила. Эти разъяснения, положения, резолюции казались ей попытками направить по правильному пути куда-то отклоняющиеся случайности. Жизнь, то есть случайности, неслись своей чередой по одной кривой, а вдогонку им разъяснения, положения, резолюции, инструкции — своей чередой по другой кривой. Первая кривая чем дальше, тем больше отклонялась от второй.

Перейти на страницу:

Все книги серии Из наследия

Похожие книги