А вечером, когда небо над городом, завуаленное в поднятую улицами пыль, кажется мягким и утомленным, припадал Золотой к асфальту надолго, шептал что-то утомленному асфальту; рябым лицом, усами водил по тротуару, словно вынюхивая чьи-то следы, а сам правой рукой, искривив ее хоботом, хватал и мял бумажки, положенные в прореху и под рубаху, под пиджаком, под лохмотьями, переводил их этажом выше — в рваный лапоть, что висел на груди. А куда уходили деньги дальше, после изорванного лаптя, — никто не знал. И не тратил никогда своих собранных денег Золотой. Чтоб испить водицы, черный хлебец туда помакать, пожевать пыльным ртом корочку, в грудь свою, скрипящую многими хрипами, пропустить холодную влагу, — для этого всего он занимал деньги то у Агапьи, то у Лукерьи, то еще у кого. И давали ему потому, что стращал их Золотой, что напустит на них трясучую.
Золотой рассказывал нищим, что и на него эта болезнь напущена бывшим барским лакеем, Канделяброй по прозвищу.
Вот с этим-то Золотым на углу Кузнецкого и Петровки и разговорился Платон, да так крепко, что в тот же день пришел Золотой к себе с дневных поисков не один, а с Платоном. Ему именно и рассказал Золотой, кто такой Канделябра. А что это так — Лукерья клялась, потому что сама подслушала, как они спорили и как в споре-то Золотой и высказал то, что таил. Вот что слыхала Лукерья:
— Главное, чтоб у тебя были деньги. Деньги — свобода человеку. Все, что ни сделаешь, за все отвечают деньги. Ученых, братец мой, видел я много. Учат по-разному: одни говорят — Христос, другие — социализм, третьи еще какой-нибудь обман выдумывают, а по жизни-то главным выходит оно — золото. Золото — это все одно, что зубы дьявола, — перегрызть могут все. Знаешь ли, откуда еще оно, золото? Оно из ада. Не что иное, как железо, перекаленное в аду до желтого закала. Оттуда и выброшено оно.
— Ну, ну, продолжай, чего же задумался. Рассказывай — все одно, ведь я тебе не поверю.
— Не поверишь — сам узнаешь, а задумался я о том, как бы тебе передать, поученее чтоб вышло. Золото, значит, из ада выброшено, перекал железный.
— Да откуда ты это знаешь?
— Да оттуда, что ни одного доброго дела нельзя на золото сделать.
— Пожертвовать?
— Ха… тут крадут. А вот попробуй какое-нибудь зло учинить — сейчас, с полным удовольствием, сколько угодно. И еще я тебе скажу — золото томит.
— Должно быть, много его у тебя?
Золотой позеленел, скрестил руки на груди, наклонился смиренно и прошипел:
— Ищу, грешный мытарь, ищу. Хоть бы вот эстолький маленький мешочек найти. Не ел бы, не пил — все на него смотрел бы да потряхивал его бы!
— Подло!
— Раздольно!
И не могли эти два человека отстать один от другого и от слова до слова все больше и больше скручивались особенным чувством взаимного презрения, смешанного с ненавистью. Как две волны, набегая одна на другую, искали они разрешения в столкновении своем.
— Я докажу тебе, — говорил вновь пришедший, — что есть другая сила — человек. Весь, как он есть, с его грехами, с его слезами, с его бесконечным метанием к лучшему, с его идиотской привычкой смотреть на жизнь, на сегодня, как на что-то временное. И вот этот обыкновенный человек есть огромная сила, ибо в нем, как невидимый, но явно ощутимый клад, заложена свобода жизни, ее полное безначалие и поэтому счастье.
— Не золото?
— Нет, свобода.
— А где же она у тебя зарыта?
— Что, кто?
— Свобода-то?
— Вот здесь, — человек показал на сердце.
— Э-э, брат, плохо. Долго ли тут погубить все. Только этак снизу подбородка зажать — и кончился твой клад: человек и свобода. Золото — другое дело. Убей меня, на, убей, а коли не скажу — не найдешь. Я, стало быть, могу покойником быть в твоих руках, а золото мое, — мое и на том свете, золото — вещь, а долговечнее человека.
Сидели оба собеседника друг против друга: один на опрокинутом ведре, другой на грязном узле. И когда замолчали, почудилось пришедшему, будто ветром прижало его к стене. Рябое лицо нищего, его острые и холодные, как градины, глаза и топорщащиеся рыжие усы остановились на подбородке юноши и будто что-то читали. Рябой даже губами шамкал. В каморке было душно, и в тишине слышно было, как тараканы гуляли в щелях ободранных шпалер. Слова рябого-нищего все были илистые, тинистые, как камни со дна болота. Не говорил он их, а выворачивал с корнями. И в этом была сила нищенских слов.
— Кто научил тебя так говорить?
— Мой лиходей, лакей Канделябра. А впрочем, гость мой дорогой, на сей раз довольно. Мудрый человек лакей Канделябра. И мудрей его не было человека и не будет. Недаром на лице его не росло ни бороды, ни усов, как у скопца. Оттого, что все в ум уходило.
В этом месте Золотой слегка запнулся. Но вовремя кашлянул, сплюнул, закурил.
— А кто же такой Канделябра?