— Как же так, Кривуля, ты говоришь? Нешто не надо работать? Коли мы перестанем работать, что же будет? Пустыня, а не жизнь. Ни тебе выделки какой, ни постройки… Что же это?
— Вот-вот оно самое, как раз это и нужно. Все, значит, с землей сравнять. Тут и придет карачун панам, купцам, фабрикантам, помещикам и прочим гадам, и начнем мы тогда свое, другое… Начнем все делать — по-братски, без насилия.
— Нет, Кривуля, а что, если о ту пору нам самим карачун придет?
— Нам? Вовсе нет. Нам ничего не надо — ни домов, ни городов. А хлеба кусок всякий добрый дядя на селе даст. Сейчас мы, значит, к мужику и стукнемся. С ним вместях и начнем новое устройство. Братство тогда на земле и будет. Братство, понимаешь? Это не то, что равенство, это на градус повыше его. Братство!
— А завод как же? Обуховский?
— Да на кой он нам кляп, этот заводище? Машинное капище, больше нет ничего. Срыть его, а на том месте капусту насадить!
Интересно было это слушать Андронникову. Одно только было не по душе, что Фаддеич завод хочет срыть. Ведь сколько в нем кирпича, железа, машин, сколько в нем сил и пота — и самого Андронникова, и его отца, и многих, многих других. Сколько жизней это стоит! И вдруг срыть! Нет, ни за что. Какой-то там Черт Иванович акции получает и от прибыли буреет, да завод-то тут при чем? В заводе пот, труд и кровь рабочих! Вот кабы выручить этот завод из рук черт Ивановичей!
И эти мысли глубоко запали в голову Миши Андронникова.
По-прежнему он встречался с Фаддеичем в пивнушках, по-прежнему Фаддеич наставлял Андронникова насчет того, что не надо работать, а следует, наоборот, все привести в запустение, но Андронников уже не подчинялся этому направлению мысли. Он слушал Фаддеича только потому, что его рассуждения были для Андронникова как бы наждачным камешком, на котором Миша оттачивал свои собственные мысли, идущие поперек рассуждений Фаддеича.
«Профессор кислых щей» начинал это понимать. Огорчался от этого. Андронников замечал, как все части лица Фаддеича будто опускаются, оно делается скорбным и вместе с тем старческим и мелким. Один глаз под синим стеклом очков начинает часто-часто мигать, как догорающая свеча. И рыжая борода Фаддеича, словно второе лицо его, но уже совсем безглазое, отворачивается в сторону, в сторону.
Чем дальше шли их беседы, тем все больше и больше Андронников понимал, что Фаддеич прав в одном: жизнь должна перемениться. Но как? Вот тут-то и ковал Андронников свою собственную мысль. Жизнь надо изменить не отказом от работы, а чем-то другим. Чем же? Вероятно, мощным напором всех слесарей, столяров, смазчиков — словом, всех рабочих завода. Мощным напором за овладение заводами. Вот чего Андронников никогда не говорил Фаддеичу, бережно храня от него свои мысли в себе.
Но Фаддеича недаром звали и «профессором», и «целителем», и даже «мошенником»… Фаддеич, бывало, смотрит, смотрит на Андронникова одним глазом, да как моргнет им, будто скажет: «А я, брат, все понял, не таись».
Побаивался этого взгляда Андронников, а почему и сам не знал. Фаддеич же все чаще и чаще впивался своим единственным зрачком сразу в оба глаза Михаила. От этого взгляда Михаил сжимался, но упорно таил свою зреющую мысль, как сокровище. Но именно поэтому-то Андронников и нуждался в беседах с Фаддеичем: он говорит, а Миша в уме своем возражает ему, заостряя свою мысль.
Однажды в чайной какой-то босоногий пострел, юркнув между столами, сунул Андронникову отпечатанный листочек. Наверху была надпись: «Товарищи»… Внизу — «Петербургский Комитет Р.С.-Д.Р.П.», а еще повыше, сбоку — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
— Прячь, прячь, не читай здесь, — шепнул Андронникову сосед, рабочий высокого роста, с красивыми черными усами.
— А что? — возразил и спросил Андронников.
— А то! За такие бумажки возьмут тебя, раба божьего, архангелы-то, да на казенный хлеб.
— Не боюсь я этого.
Однако листок свернул и спрятал.
— Ты в каком цехе? — спросил Андронникова сосед, приятный человек, помакивая в чашку куском сахара и потягивая грязноватую горячую влагу.
Андронников ответил.
— Вот коли ты «этого» не боишься, приходи в наш цех. К нам оратор будет из города.
Стал Андронников бывать на собраниях, где говорили ораторы. Жизнь как-то по-особенному закрутилась. Появились невиданные раньше люди. Говорили много непонятного, но все такое, что брало за сердце. Теперь Кривуля мерк в представлении Андронникова с каждым днем. Андронников перед собой увидел многих рабочих, которые думали так же, как он. И увлекся мало-помалу Миша этой работой, таинственной, вечерней, серьезной, всепоглощающей.
В то время Мише было 19 лет. И хотя в нем временами поднимала бунт молодая кровь, но он не увлекался «любовными делами». Они казались ему делами несерьезными, несовместимыми с тем большим, что захватывало все его чувства и помыслы.
Однажды утром в воротах завода Андронников встретил Фаддеича.
— Куда шествуешь, сын мой потерянный? — спросил Фаддеич.
— На бал, танцевать иду.
— Попляши, попляши за фрезерным станочком. Да… Слыхал?
— Что?