Когда из-за кулис увидела, как Чехов – слабый, седой, будто ставший ниже ростом, – поднялся на сцену, и Немирович обратился к нему: «Милый Антон Палыч», – а тот вместо ответа обернулся к залу, сощурился на софиты, – не выдержала, разрыдалась.
Сбежала.
Теперь из зеркала на нее смотрела Раневская. Такой, побитой, зареванной, она могла бы отражаться в стекле вагона первого класса, мчащего ее прочь от вишневого сада в Париж.
Они с Чеховым не виделись почти год. Официально не разъезжались, продолжали обмениваться письмами, временами называя друг друга «Дусик». Решили – так лучше: письма приходили помятые, в надорванных конвертах – их явно прочитывали. Связано ли это с опалой Горького, с Толстым, которого они уговорились называть «дедушкой», или с народной бурей, которую предрекал Чехов, – она не знала.
Да и была готова ему всё простить за «Вишневый сад». Какой успех! Эту пьесу она будет играть до конца жизни. В ней и была ее жизнь: утонувший мальчик, любовь на обрывках телеграмм, люди, которые не дают ей выплакаться вволю, и… и… Чехов. Сегодня она благодарна паутине, из которой так и не вырвалась.
Ресницы решила не отклеивать – готовились поехать в ресторан с Алексеевыми, Немировичем и его «Котиком». Вишневский еще будет. Леонидов не присоединится: сегодня при появлении Чехова оставил ее в покое. На сцене собачья привязанность Лопахина к Любови Андреевне давала тон, вроде рыцарского поклонения прекрасной даме. А уж за кулисами, да еще после того, как бездарно два года назад кончился их роман, не стоило длить отношения. Да и Чехов сегодня как-то особенно настроен против Леонидова. Ревнует?
В дверь уборной постучали. Потом еще раз. Протиснулся лавровый венок, следом вошел и Чехов; стряхнул сухую лаврушку с волос, сел на стул у двери – Ольга его поставила для посетителей, газетчиков, а порой, вымотанная донельзя, падала на него без сил.
– Отдышусь. – Чехов протянул ей венок, как подают горничной шляпу.
Она так же равнодушно взяла и повесила его на крючок. Запахло лаврушкой; перебило проклятые розы. Его волосы не то засалились, не то и впрямь поредели. Писал, что лысеет. Думала, шутит.
Поднесла ему стакан воды. Выпил весь, как будто лето.
– Ты когда приехал?
– Вчера.
– Извини, отдельного подарка к юбилею не готовила; репетировали много.
– Я так и понял, – Чехов огляделся. – С вокзала поехал к Саблину, лежал там в меблирашке, обложенный подушками.
– Тебе нездоровится? – Ольга не удержалась, потрогала его лоб.
Даже слишком холодный. Сухой. Такими бывают зимой деревянные перила.
В переулке шумели, хрустели снегом, разъезжались на извозчиках.
– Тебя газетчики ждут, собирайся давай. Я черным ходом выйду.
– А ресторан?
– Нечего отмечать. Алексеев запорол мне пьесу. Я же просил его играть Лопахина, а Вишневскому отдать Гаева…
– Алексашеньке?
– Ты что, забыла, как Вишневский у Татариновой на бильярде резался? «Желтого в середину»?
Чехов встал. Сквозь прореху в поредевшей бороде белел воротничок.
– Ты же просил Алексеева главную мужскую роль взять?
– Лопахин – главный. Центральный. Какой Лопахин, такая и пьеса, я же телеграфировал. А вы с Константин Сергеичем, с вашим-то
Ольга вернулась за туалетный столик, взяла пуховку, принялась пудриться. Едва удерживалась, чтобы не швырнуть в него флаконом потяжелее.
– Зачем же ты приехал, раз знал, что такой тон репетируем?
– На жену посмотреть.
Чехов встал у нее за спиной. Ольге пришлось наклониться и изогнуться, чтобы увидеть отражение его губ, желтых от лампы.
– Твоя Раневская хороша. Если остальных к тебе подобрать – я бы со спокойной душой уехал.
– В Ялту?
– Да; оттуда за границу.
Ольге захотелось обнять его, повиснуть на нем и не отпускать от себя. С ним, хоть и в паутине, она привыкла жить, – а без него?
Что это он прощается? Уж не умирает ли? У нее опять выступили слёзы. Вскочила, вгляделась в него:
– Что врач тебе сказал?
Чехов покачал головой, как Алексеев на репетиции: не верю.
– Ну, где у вас тут ход для тайных поклонников? Проводи меня. И нос вытри.
Ольга, накинув на плечи своих белок, вышла из уборной, Чехов следом. В гардеробе, где он забирал шубу, им встретились оркестранты, изображавшие и еврейский хор, и рвущуюся струну: в четыре смычка разом ударяли по виолончели. Музыканты поклонились, проскочили; несли свои инструменты в футлярах бережно, точно краденые. Театр стих.
В темном коридоре с табличкой «Посторонних просят не ходить» Чехов, сгорбившись, пошатнувшись, набросил свою шубу с бобровым воротником, черную шапку. Вокруг пахло свежевыкрашенной бутафорской садовой мебелью, сваленной в углу. Было не топлено, но и не холодно. Колыхались тюли на вешалке, изображавшие вишни в цвету.
Ольга вдруг повисла у Чехова на шее. Он показался ей моложе, сильнее. Зарылась носом в воротник. Слёзы утекали в подпушку под колким бобровым волосом.
– Антоша, что же мы делаем?
– Мне вас с шубой двоих не удержать, – усмехнулся Чехов.
– Ну и сбрось ее на пол, тут сквозняка нет.