Дейм набирала в ведро снега, вносила в барак, женщины собирались около ведра, садились на корточки перед ним, опускали вниз лица, будто собаки - голодные морды, открывали рты, горячо дышали на грязное ледяное месиво и опускали в снег руки, чтобы он быстрей растаял.
Так получалась вода.
Нет бинтов. Нет ваты. Нет спирта. Нет йода. Нет ничего. И у Менгеле не стащишь.
А если послед не выйдет, и надо отделять его от матки вручную?
Женщины, рожая и корчась в схватках, кричали Терезе: позови врачей, позови! ну люди же они! помогут! - на что Тереза, поджимая губы, глухо и жестко отвечала: они не люди.
- Я помогу вам сама. Мы сами справимся.
И она помогала женщинам рожать; и она понимала, что они обречены; и они тихо спрашивала Бога: зачем мы все родились на Твой жестокий свет? - и молчал зимний угрюмый, весь в грязи и крови, Бог, не давал ответа.
И тогда Тереза, крепко держа разведенные колени роженицы и глядя на нее, лежащую в печи, как в черном каменном кювезе, просила: возьми тогда у меня мою жизнь, чтобы все они - жили.
И не принимало небо такой ее жертвы.
И Тереза в жертвы и молитвы верить перестала.
Спасти жизнь. Просто спасти жизнь.
Женщины меняли хлеб на простыни.
Они вцеплялись зубами в простыни и разрывали их на лоскуты. Это были пеленки.
Рожденный ребенок орал и ходил под себя. Пеленки надо было стирать.
Женщины стирали их в талой воде и сушили, обвязывая вокруг живота, подкладывая под зад. Своим телом сушили.
Зачем?
Ведь все равно их детям, рожденным на черный дымный и снежный свет, оставалось жить считанные дни, часы. Минуты.
Дейм видела и слышала, как убивали новорожденных.
Младенцев топили в бочонке с водой. Как котят.
Медицинские сестры, Клара и Пфани, Пфани и Клара. Простые немецкие девушки. Клара в мирное время работала акушеркой в Гамбурге. Ее осудили за детоубийство и отправили в Аушвиц. Назначили старостой барака. Старосте полагалась отдельная комнатенка - там, где длинный, как кишка, барак кончался, и взгляд упирался в дощатую стену без окон. Клару поселили в эту каморку. А после подселили к ней проститутку Пфани из Аахена. Шлюха Пфани, верующая, громко молилась, и все в бараке слышали эти молитвенные лицемерные завывания. А потом из каморки раздавался дикий смех, будто кто-то кого-то беспощадно, нагло щекотал. А потом стоны и чмоканье.
Когда женщина в бараке рожала, не обязательно в этом, в любом другом, ребенка приносили сюда, в барак номер пять. Вносили в каморку к акушерке и шлюхе. Младенец сначала визжал на весь барак. Потом все слышали плеск воды.
И Тереза, если принимала здесь роды, слышала.
"Прости. Прости, что я тебе не вызвала выкидыш раньше. Не успела. Я не Бог. Я всего лишь фрау Дейм, плохая акушерка".
А потом она выходила под звезды, на снег, и поддерживала под локоть обезумевшую мать, и мать кричала Дейм прямо в ухо: покажите, покажите мне моего ребенка! - и Тереза глохла на миг, а потом они делали еще шаг, два, три, и видели, вот он, младенец, лежит под барачной стеной, и его на куски разрывают бешеные голодные крысы.
И родильница падала коленями в снег, и глаза вылезали у нее из орбит, а Дейм обнимала ее за голову, за шею и плакала над ней, вместе с ней.
Если рождался ребенок со светлыми глазами и светлыми волосами - его не умерщвляли, а пеленали и отправляли в Германию, как неразумный груз, косную вещь: этот недочеловек еще может стать истинным арийцем, он нашей масти!
Матери орали, вопили пронзительно. Надсмотрщики хлестали их плетьми.
Если ребенок рождался у еврейки - его топили все в том же бочонке. За беременными еврейками тщательно следили Клара и Пфани. Дейм ничего поделать не могла. Она могла только растягивать губы в бесконечной ободряющей улыбке. И губы ее немели.
Барачные крысы ждали добычи. Матери сходили с ума.
Другие дети, что спали под боками у женщин в бараке, умирали от голода. Сквозь тонкий пергамент кожи просвечивали красные и синие узоры, письмена артерий и вен, кости и жилы.
Жизнь можно было рассмотреть на просвет, под лупой голода и смерти.
Под линзой черной, в бочонке, воды.
И не всегда топили: часто сжигали. Живьем.
- Шелех! В крематорий!
Тереза, ощупав живот очередной беременной, оглянулась.
На пороге барака стоял солдат. Его широкое толстое лицо походило на деревенский горшок.
Рита Шелех, из Каунаса, Тереза знала и пестовала ее. Она родила позавчера. И вот уже за ней пришли.
За ребенком ее.
- Я... сейчас...
Рита заметалась. Положила ребенка на нары. Он сучил ножками. От холода у него медленно синело лицо, как от удушья. Рита сорвала с себя робу и завернула в нее младенца. Ей было все равно, что у нее голые плечи и грудь. Она наклонилась к своему мальчику ниже, ниже, очень низко. Закрыла лицом его личико. Губы Риты дрожали и двигались.
И Тереза поняла: она поет.
Первая и последняя колыбельная. Такая коротенькая.
Слезы обильно текли на сморщенное личико, смачивали лысый младенческий затылок.
"Человек. Это родился человек, Тези. И сейчас его убьют. Сожгут".
Дейм сделала шаг к Рите.
- Не плачь, - сказала она по-немецки, - так будет лучше для него.
Рита Шелех подняла мокрое лицо.