Девочка-скелет идет по белому снегу. Черная девочка -- по нежному снегу.
Куда она идет? Зачем?
Она пересекает лагерь по диагонали. Пустой белый квадрат -- по четкой черной диагонали.
Медленно переставляет ноги. Ей тяжело идти. Очень тяжело. Она очень голодна. Русские солдаты оставили ей немного поесть, но она была так голодна, что все съела сразу. Потом у нее очень болел живот. И ее рвало. И из нее выходили слизь и вода. И она ела снег, чтобы утишить сильную боль. И смеялась сама над собой: вот, поела, и чуть не умерла.
Из лагеря всех живых вывезли. И солдаты ушли.
И немцы, и русские.
Трупы увезли тоже. На грузовиках; на подводах; на телегах и тачках; в фургонах, прицепленных к мотоциклам.
Их складывали, как бревна, и как бревна везли.
И они тряслись, как живые, и вываливались на землю, как настоящие бревна.
И на морозе белым отсвечивала береста мертвых щек.
И на морозе синели мертвые пальцы, и их можно было отламывать от ладони, как сухие ветки.
Девочка шла, и внутри нее звучал плач.
Она забыла, что такое музыка.
Она забыла, как играют и поют.
Когда, еще давно, на земле был мир, она умела играть на дудочке, она называлась кларнет.
Она играла во дворе, в солнечном дворе, и птицы слушали ее. Голуби и воробьи.
Девочка шла по снегу, плакала внутри себя, не снаружи, и пыталась вспомнить, что такое музыка.
Снег шептал ей в уши мертвым молчаньем: я тоже музыка, тоже, тоже, послушай меня.
Снег хрустел под ногами еврейки. Снег стонал.
Снег кричал, снег хрипел. Снег умирал.
Девочка была так худа, что ее качал ветер.
Вот она пошатнулась и вздернула руки.
Она стала падать, и падала медленно-медленно, как во сне, как вылетевший из печи уголек летит, легкий и жгучий, на доски, на половицы.
Она выпала из печи, в которой хотели ее сжечь, да не сожгли.
Она осталась жива. Зачем?
Еды ведь больше нет, да и жизни нет.
Да и детства нет: вон оно лежит, мертвое, невидимое, никто его не видит, кроме нее.
А может, и ее больше нет.
Когда она упала, снег набился ей под халат. Ожег ребра. Она задрожала, ей стало холодно, зубы застучали, она всунула кулак себе в рот и грела кулак дыханьем, и сама сказала себе: нет, я живая, ведь я дрожу. И засмеялась над самою собой.
Ветра не было. Тишина.
Плоские крыши. Плоская земля. Плоская белая кровать, на ней покрывало снега. Не распахивай покрывало, не стаскивай с кровати его. Под ним -- страшное. Лучше тебе этого никогда не видеть. Не слышать. Там пепел. Там зубы и волосы. Там отломанные на морозе пальцы и золотые серьги, вырванные из кровавых мочек. Там смерть, которая так долго притворялась живой.
Еврейка с трудом встала. Отряхнулась. Опять пошла. Без тропы. Прямо по снегу. По чистому снегу. Ноги вязли в снегу. Босые ноги.
Она должна дойти вон до того барака. Там лежат дети. Мертвые дети. Она знает. Она снимет с мертвого ребенка сапожки и наденет на свои ноги. И тогда она ноги не отморозит. И ей их не отрежет хирург, герр Менгеле.
Девочка шла. Прижимала ладонь ко рту. Смотрела прямо перед собой. Не видела ничего, кроме снега. Белого, чистого снега.
Издалека, с высоты длинных каменных гусиных шей, труб крематориев, она казалась черным цыпленком, которого сначала убили, потом зажарили, а потом оживили и сняли с тарелки, и пустили в мир, в мертвый мир, и сказали, глумясь, неистово хохоча: беги, цыпленок, шагай, ты теперь один тут живой.
Дорогая тетя Ажыкмаа, здравствуйте!
Давно не писала вам. Надеюсь, что вы в добром здравии. У нас все хорошо, все идет своим чередом. Муж недавно сделал персональную выставку в школе, ее торжественно открывали в зале школьной библиотеки, пришли все школьники и их родители, и было столько народу, что библиотека всех вместить не могла. Аншлаг, как в Большом зале Консерватории, когда в былые времена там выступала Галина Вишневская или Елена Образцова.
Я играла на школьном пианино (оно тут старенькое, "Красный Октябрь", и плохо настроенное, я иногда сама его настраиваю, подтягиваю струны разводным слесарным ключом), на столах разложили для детишек угощение - плюшки с сахаром, чай и мандарины, и все были очень довольны, все у нас было, как на настоящем открытии. Даже красную ленточку разрезали.
Вот пишу вам и все думаю: а я к вам в Америку так и не съездила, а сил все меньше и меньше. Да и дорого теперь авиабилеты стоят. А школьная зарплата у нас очень маленькая, на нее пропитается только Дюймовочка. Поэтому мы с мужем подрабатываем: у меня в доме стоит мамина швейная машинка, и я часто беру на дом шитье, я научилась очень аккуратно шить, выкройки свожу из модных журналов, а муж летом, когда в Павлово по Оке приплывают туристы, продает свои этюды. Все думаю: Ника, если бы жива была, научилась бы не только рисовать карандашом, а красками тоже. Простите, что я Нику все время вспоминаю, но я не могу иначе, она же все время со мной. И муж тоже ее полюбил, по моим рассказам.