На одну минуту я прибежала вниз, к твоему отцу, и спросила его так: "Нужно ли мне написать в письме Генриху что-то такое важное, ну, что люди пишут друг другу, когда знают, что больше в жизни не встретятся?" И твой отец так ответил мне: "Напиши. Мало ли что может быть. Ты уже взрослая. И ты понимаешь, что ни я, ни Фюрер, ни твой отец - никто из нас не может поклясться, что обязательно, во что бы то ни стало спасет вас. Есть вещи, которые не в нашей власти". Он крепко поцеловал меня. Я спросила его: "А "Трубка"? Он усмехнулся и сказал: "Оставь эту игрушку себе". Я поняла все. Он не смог отобрать у меня последнюю надежду. А может, просто подумал о том, что здесь не надо оставлять ничего.
Твой папа смотрит правде в лицо. Давай простимся. На всякий случай. Я сейчас отдам это письмо. Потом отправлюсь наверх, к малюткам. Я ничего не скажу им. Прежде мы были все мы, а теперь, с этого мгновения, есть они и я.
Генрих, а ты помнишь, как однажды в нашем саду, в Рейхольдсгрюне, мы с тобою убежали и прятались среди деревьев всю ночь? Ты помнишь, что я сделала тогда? И тогда тебе это не понравилось. А если бы я то же самое сделала сейчас? Ты сказал мне тогда: целуются только жалкие девчонки... А теперь? Можно, я воображу себе, что я это снова сделала? Не знаю, как ты на это посмотришь... но я уже... вообразила это... И так на душе светло, так прекрасно, что у меня есть это воспоминание; и это чувство к тебе, с той самой поры, когда мы с тобой когда-то давно, в детстве, увиделись впервые. Мы выросли. И чувство выросло с нами. Я чувствую теперь то же самое, что твоя мама к твоему отцу. Я всегда так восхищалась ими!
Не думай, я не предательница. Я никого не осуждаю. Я люблю своих папу и маму. Я знаю, что мы будем все вместе.
Я не такая уж сильная, какой хотела бы быть... Но в моей душе - Гете...
Генрих...
Генрих... о Генрих...
Когда буду отдавать это письмо, расцелую твоего отца.
Хельга. *
_______________________________________________________________________________
* Перевод автора
В сером дыму, в дырявых коронах руин было непонятно, кто, куда и зачем стреляет.
Нет. Все было понятно. Понятнее некуда.
Стреляли с двух сторон: с одной -- гуще, злее, дробнее, веселее, с другой -- реже, обреченней, а потом вдруг опять -- четкие, сухие строки огня.
С одной стороны команды раздавались на русском языке; с другой -- молчали.
С одной стороны орали как резаные, с другой -- дрались: молча, ожесточенно.
Было понятно, что у другой стороны не хватит ни патронов, ни мужества, ни злости.
Хватит -- отчаяния. Лишь отчаяния одного.
Как можно налить в каску отчаяние -- и выпить его? И захмелеть, так захмелеть, чтобы ничего уже не помнить; чтобы не помнить, не знать, как твоя смерть подкрадывается к тебе, как, раскинув руки, ты пойдешь -- грудью на огонь -- и, да, ты умрешь, от этого умирают, пули ведь не целуют тебя, а прошивают тебя, навек застревают в тебе, и не будет уже никакого полевого хирурга, что пулю из тебя извлечет, рассечет залитое кровью твое живое мясо скальпелем и выудит из тебя дрожащими, красными липкими пальцами твою смерть. Враки! Он уже не вынет из тебя твою смерть; она уже в тебе, хоть еще и вне тебя. Она уже летит к тебе, и этот полет ни ты, ни кто другой не смогут остановить.
- Макаров! Ты чего! Впереди рейхстаг!
Иван обернулся на крик, вытер лицо кулаком. Размазал по нему сажу и грязь. Белки горели бешено.
- А чего я?!
- Отдохнуть захотелось?!
- А тебе-то чего, больше всех надо?!
Оба, Иван и друг его, лейтенант Корнилов, орали друг на друга -- ни для чего, ни зачем: взбодрить, напугать, исхлестать руганью, чтобы усталость криком смыть, чтобы -- страх в себе убить: страх быть убитым в последний день войны.
"Вот, сподобились биться-рубиться, когда многие наши -- уже птичек ртами ловят, в эшелонах на Восток трясутся! А мы..."
Не удалось додумать, до пепла искурить мысль. Бросил ее на землю, недокуренную папиросу. Развернулся. Еле увернулся от близко летящего свиста.
На войне он привык к тому, как гадко и остро свистят пули.
Остро и резко.
Резко и просто.
Просто и рядом.
Рядом и...
Он вытаращил глаза. Прямо на него бежал солдат.
Немец бежал.
И у немца глаза вытаращены.