И она летит. Так просто. Они еще кричат над ней. Она ребенок. Она только родилась, и перерезают пуповину, и закапывают в глаза альбуцид, все еще кричат, вопят: Ната! Ната! Ната! Очнись! И бьют по щекам. И сквозь зубы вливают спирт. Он безвкусный, но очень горячий. Жаркий. Он сжигает ей глотку навек.

   Там, в землянке, и еще под открытым небом, в траншее, там лежит слишком много детей. Одни дети. Взрослых мало, а детей много. Лежат штабелями. Мерзлыми дровами. Плоскими досками. Их так много, что никакой Осип и никакой Мишка, и целый полк других хирургов не сможет, не успеет их прооперировать. Они все умрут. Умрут.

   Воздух сгустился и поплыл между ее лицом и хохочущим ликом Тенгри, и глаза мертвого ребенка видели сквозь закрытые чужой красной резиновой рукой веки.

   ...все-таки влили ей в рот спирт, и обожгли язык и глотку, и она повернула голову и очнулась.

   Очнулась на кушетке. Открыла глаза. Огромные окна, без занавесей, открывали голый разрушенный город - изъеденные бомбежками камни, кружевные, после артобстрелов, стены. В их окнах еще торчали стекла. А множество домов глядело пустыми глазницами. Глаза выбили.

   Люди выбивали глаза людям и домам.

   Люди расстреливали и взрывали людей и дома.

   Дом - тоже человек; расстрелять его так просто.

   Все так просто. Так...

   - Фройляйн Инге, вы пришли в себя? Превосходно! Как вы сейчас?

   Ажыкмаа изумленно спустила ноги с кушетки.

   Ноги обтянуты фильдеперсовыми чулками.

   Ноги в лаковых туфлях на каблуках. Лак потерся, потрескался на сгибах. Война.

   - Я? - Ей пришлось заново вслушиваться в свой охрипший голос. - Спасибо, герр Штумпфеггер, мне уже лучше.

   Подумала быстро и сказала бодро:

   - Мне уже совсем хорошо.

   - Ну вот и славно.

   Врач в белом халате, в белой шапочке, она тоже в белом халате, только ткань без единого пятна крови. Все lege artis. Comme il faut. Дверь открыта настежь. Окно распахнуто. По комнате гуляет весенний ветер. Комната - ординаторская госпиталя. Они с доктором говорят на незнакомом языке, но она все понимает, и он тоже. Она догадывается: язык - немецкий, и она немка, и доктор немец. И это Берлин, а может, Кобленц.

   А может, Дрезден. А может, Потсдам. А может, Росток. А может, Эссен. А может, Гамбург.

   Руины. Развалины. Кружевные, на просвет, серые стены.

   Война рядится в серые кружева. Модница.

   Ажыкмаа проглотила слюну, загнала внутрь тошноту. На столе перед доктором Штумпфеггером, на стекле, лежала отрезанная ручка маленького ребенка. Кисть. Очень аккуратно отрезанная, и кровь аккуратно остановлена зажимами. Уже не кровит. Несколько капель на стекле, и все.

   - Что...

   Доктор опередил ее вопрос. Перехватил глазами ее глаза и насильно поднял их от детской отрезанной, будто лягушачьей лапки.

   - Не волнуйтесь. Материал для научных изысканий. Младенец умер прямо на операционном столе. Фюрер будет доволен, если мы ему представим...

   Доктор говорил старательно, четко и обильно, но она не слушала. Не слышала.

   Встала, чуть пошатнулась на каблуках.

   - Я готова.

   - Прекрасно. Прошу!

   Герр Штумпфеггер вежливо пропустил ее вперед себя, и она первой вышла в открытую дверь.

   Это была работа. Пот тек по спине, как всегда, когда она работала в операционной. Она едва успевала поворачиваться. Кроме Штумпфеггера, в огромной операционной, устроенной в холле госпиталя, работали еще четыре опытных хирурга. Завывала сирена воздушной тревоги. Они никуда не уходили, продолжали работать. Резали, зашивали, зажимали, опять разрезали и снова шили. Каждодневный труд, ему их учили долго и старательно; и они старательно и долго учились, а теперь вот пришла война, и русские наступают, русские уже рядом, и у них сегодня, после двух налетов русской авиации, так много раненых, так много орущих, требующих жить детей и испускающих дух стариков. Старики устали жить. Устали от войны. Они проклинают Фюрера, что он все это с ними сотворил. Они проклинают себя, что родились в это время: чуть бы раньше или чуть позже, и войны бы не застали. Чушь. Война идет всегда. И везде. Ее нельзя миновать. От нее невозможно убежать.

   От нее можно убежать только в смерть: там спокойно.

   Но где гарантия, что ты не родишься завтра? И не увидишь самую страшную войну на свете?

   Раненые. Старики. Девушки. Дети. Простые люди. Бродяги. Богачи. Всех уравнял страх смерти; и эти раны, и эта фонтаном хлещущая из артерий кровь. Иглу! Кетгут! Зажим! Все как всегда. Все как обычно. Госпиталь. На каталках санитары то и дело ввозят в гигантскую операционную раненых. Сколько их там? Вся земля.

   И ввезли на каталке, и сгрузили на стол, как бревно, человека, мужчину; и Ажыкмаа всматривалась, так впивалась глазами в его лицо, что сама себя позабыла.

   И это не она кричала, а другая, через горы времени:

   - Никодим!

   ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЖИВОТ НЕЖНЕЕ НОЧИ

   [дневник ники]

   2 октября 1942 года

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги