Я-то на гармошке сызмальства умею. Меня все Иваньково сбирается слушать. Я наяриваю, а Ленька, башку задрав, голосит:
- Я наелся, напился!
Хрен за ляжку завился!
Ты мне дай с собою, Маня,
Ищо в сумку порося!
Я тоже не отстаю. Полно мы частушек знаем!
- Я у тещи был в гостях!
Теща плавала во щах!
Жопой кверху, пузом вниз!
На пизде лавровый лист!
Народ ржет-вопит, бабы от смеху приседают. В толпе вижу сердитое лицо матери моей, Анны Тимофеевны. Брови насупила - порка меня ждет.
Очень не любит мать моя срамные частушки.
Шасть, шасть - через всю толпень, вся базарная площадь расступится, теплая пыль под моими ногами. С ноги на ногу переступлю. Ленька замолкнет, глазами по мне шарит. Зыркает: мол, давай, вырвись, убеги! Я ему глазами же отвечаю: да ты чо, Лень, не могу, это ж мать.
Мать цепляет меня за руку - крепко, не убежишь. Ведет прочь от люда, от родимой толпы. Голоса взмывают голубями над народом:
- Ванька! Держись!
- Ванька, все ништяк!
- Вань, а ищо придешь на рынок сыграть?
- Ванюшка! Налью полну кружку! Тольки на гармошке отмочи нямножко!
Мать ведет меня, уводит. Оборачиваюсь сиротливо. Гармошку за пазуху прячу. Музыку свою. А мать рубит-режет:
- Ах ты! Оголец! Жук навозный! Наглец! Охальник! В кого такой! Отец смирнее овцы! Мать словца худого не сбрехнет! Тем боле на людях! А ты! Зыркалы твои бесстыжие! Рот твой как смеет! Бога бы побоялся!
Я поднимаю голову и робко и весело говорю матери:
- Маманя, а ведь Бога-то нет!
Она останавливается, руку мою сильнее сжимает - кости хрустят.
- А кто есть?! Кто нами всеми правит?!
И я кричу уже в голос:
- Товарищ Сталин!
И тогда рука матери разжимается. Бессильно виснет вдоль белоснежного холщового сарафана. Это у нее наряд такой летний - на сенокос. Сенокос завтра, а она сарафан праздничный уж нацепила.
Лицо у ней загорело, все в поту, пот по переносью течет. Смуглая моя мать, раскосая. Отец зовет ее в ласковые минуты: ты чувашечка моя. А в нехороший час выпьет - смертным боем бьет. Мать потом синяки сметаной мажет.
Ее узкие глаза вонзаются в меня. Мне в лицо. Под лоб. Ищут, пытают. Что хотят разузнать? Да разве я неправду сказал?
И молча поворачивается, и прочь идет. Одна.
А я за ней волокусь, и гармошка у меня за пазухой теплая, ну точно как мышь или котенок: согрелась.
Резкие, бодрые звуки. Радио. "Интернационал".
"Никто не даст нам избавленья -- ни Бог, ни царь и ни герой! Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой!"
Солнце. Розовые, желтые пятна солнца на паркете.
Пятна движутся от шторы -- к дивану. От дивана -- к моей кровати.
Сейчас самое жаркое пятно доползет до меня, и надо вставать!
"Это есть наш последний и решительный бой! С Интернационалом воспрянет род людской!"
Все. Доползло до меня солнце. Солнышко мое.
Сентябрь. Лето кончилось. Школа началась. Как я люблю школу!
Гимн грохочет, ярко сверкает, заливает спальню музыкой не хуже солнца.
- И если гром великий грянет... над сворой псов и палачей...
Одеваюсь. Вот поясок, и резинки болтаются, и надо без складок, плотно натянуть чулочки и прицепить к ним застежки. Мама говорит: на чулках не должно быть ни единой складочки, они должны облегать ногу, это хороший вкус. А если чулки в гармошку -- на твои ножки смело можно плюнуть, так говорит мама!
- Для нас все так же солнце станет...
Теперь лифчик. Он квадратный, из плотной ткани. У него пуговки на спине, и я изворачиваюсь как могу, чтобы их застегнуть. У меня маленькая и плоская грудь, хотя у нас в классе девочки, мои ровесницы, уже щеголяют высокогрудые. Так мальчишки на их фартучки и косятся. А на меня никто не косится. Встану перед зеркалом: слишком большие глаза, слишком пухлые губы, и нос крючком, и брови густые, как у мужика. "Как у старого шамеса", - смеется папа и, послюнив палец, проводит мне по моим толстым черным бровям.
И ноги у меня худые. И ребра торчат. А зато я быстрей всех бегаю стометровку! И все девчонки завидуют мне на стадионе, да, завидуют!
- Сиять огнем... своих лучей!
Теперь рубашка. Мама сама шьет рубашки. Раньше ей помогала шить баба Фира. А потом баба Фира сошла с ума. И теперь бабе Фире самой надо помогать есть и пить.
Ранец у меня собран еще с вечера. Я аккуратная. Коричневая форма надета. Я перед зеркалом крепко, намертво, чтобы позорно не развязались, завязываю на спине тесемки черного фартука. Веснушки на носу, этого еще не хватало!
Я слишком люблю солнце. Или это солнце любит меня?
Теперь -- перед зеркалом -- косы заплести. Непослушные пышные кудри разделить на три тугих пряди -- и плести, плести косу, а она расплетается, вырывается из рук, как змея.
Слышу за дверью быстрые шаги-шажочки: это мама бегает по коридору нашей коммуналки. Жарит мне яичницу. Вот ногой открывает дверь, и вносит в столовую сковороду, и яичница шкворчит, на настоящем деревенском сале, тетя Мурочка привезла из Ирпеня, пальчики оближешь, а в другой маминой руке кофейник с изогнутым, как лекало, носиком, и уже так пахнет кофе, так весело, так чудно, это наш завтрак!
- Двойрочка, ты встала? Ах, уже готова, как чудесно! Ты моя умница!