Потом она долго и много плакала. И у него в носу щипало.

   Он узнал о себе много нового. Что может терпеливо сносить обиды и оскорбления. Что уже умеет сносно говорить по-русски - во всяком случае, так, чтобы его понимали. Что может кормить беззащитного, больного человека из ложечки. Однажды, в детстве, давно, он так кормил кота. Кот все равно умер. Его учили говорить: "Не умер, а подох, животные не умирают, умирают только люди!" - но он все равно считал, что его любимый кот умер, и молился за него Иисусу Христу.

   Еще он узнал о себе то, что у него под решеткой ребер оказалось сердце, и оно, как ни странно, билось.

   Оно билось сильнее, когда он думал о еврейке.

   Он узнал, как ее зовут: Двойра.

   Смешное имя. Собачье. У него от смеха морщились губы, когда он кликал ее по имени.

   Постепенно Двойра привыкала к нему, а он к ней. Она была для него уже не врагом его нации, не восточным отребьем, - домашним животным, почти бессловесным, почти человеком. Но еще не человеком, нет; и даже не женщиной. Для женщины она была слишком юна и худа. Он, копошась над ее бинтами в постели, не испытывал ничего мужского. Он наврал тогда шоферу Крюгера про желание. Никакого желания; а что взамен? Жалость? Сочувствие?

   Странное, странное с ним творилось. Он хотел просто сидеть рядом с ней, у ее кровати, у койки с никелированной спинкой и стальными блестящими шишечками, и просто смотреть ей в лицо, и молчать. Ничего не говорить. Днем он бегал по городу, выполняя приказы командования; а вечером крадучись, через огороды, пробирался к себе в хату, и там эта тощая девчонка, этот ребенок большеглазый, эта обгорелая живая ветка встречала его - не как убийцу своего: как человека, который ошибся.

   Ошибиться так можно только раз.

   Ошибешься ли ты еще раз, Гюнтер?

   Война сделана Богом для того, чтобы убивать. Значит, ты не хочешь воевать?

   "Не миновать мне трибунала", - думал он часто про себя, сидя на табурете перед кроватью Двойры, а с подушки на него уже глядели черные глаза, глядели осмысленно и радостно - так дитя глядит на отца.

   А ведь они были ровесники. Он - чуть старше.

   Или это она старше была? Кто их разберет, девчонок худых?

   "Найдут, найдут ее тут", - смутно и тяжело думал он, в то время как рука его сама, бессовестно и безнадежно, гладила плечо, освобожденное от самодельных бинтов, а глаза, смеясь, ощупывали щеки и скулы, бегали по смуглому лбу и остренькому носу, замирали, когда зрачки входили в зрачки. Они были молодые и сами того не осознавали. Может быть, он и правда спас ее потому, что она понравилась ему?

   Он не мог, не мог вспоминать эту ногу, торчащую из месива окровавленных тел.

   И шерстяной чулок. И белые панталоны.

   И все-таки вспоминал.

   И закрывал глаза.

   - Гюнтер, зачем ты закрываешь глаза? - Они говорили на странной смеси идиш, немецкого и русского. - Ты хочешь спать?

   Он хотел пошутить, а вышло всерьез.

   - Я хочу спать с тобой.

   - Мит мир? - Она откинула одеяло. - Со мной?

   Он не верил себе. Вот оно, это тело. Вот она, душа! Чужая душа. Родная душа. Смуглое горбоносое девичье личико тянулось к нему, опаляло пустынным дыханьем. Да, она тоже молода, и он молод. И от огня крови не спастись. Как может жертва целовать своего палача? Да, может, если палач ее приручил.

   Как вышло так, что они одновременно подались друг к другу, и грудь налегла на грудь, и щека прилипла к щеке? Щеки, лоб, подбородок, губы. Где губы? Вот они. Припасть. Ощутить. Губы, язык, сердце. Так бьется. Рыбка бьется и сейчас выскользнет из рук. Он, не размыкая объятий, лег с ней рядом на кровать, поверх одеяла, и пружины зазвенели. Она тихо засмеялась, он положил ладонь ей на губы.

   - Тише... Фрау Лидия услышит...

   - Какая она фрау...

   На стене тикали ходики. Гирьки в виде еловых шишек медленно, неумолимо опускались к половице.

   - Почему ты лежишь весь одетый?

   - Я сейчас...

   Она сама расстегивала пуговицы у него на гимнастерке. Под гимнастеркой оказалась теплая исподняя рубаха. Ремень отлетел, пряжка брякнула об пол. Оба застыли, сделав круглые глаза. Двойра обняла Гюнтера за шею, детское удивленье промелькнуло солнцем в ее черных ночных радужках: ты носишь крестик, ты веришь в Бога! Зачем же тогда ты убивал?

   - Я не знаю, - только и смог он прошептать.

   Тепло лиц, ребер, рук, душ смешалось, вспыхнуло, взорвалось, они потонули друг в друге, потеряли себя, время, ужас, войну, будущее. Осталось только настоящее, и оно было и стало самым настоящим в целом свете. Последней правдой; последней верой и прибежищем.

   Жизнь поменялась. Война изменила цвет.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги